Наш старый добрый двор - Евгений Астахов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это надо же — ноги месяц как нет, а пальцы все болят, несознательные какие-то…
Днем проще. А вот ночью боль коварно подкрадывается к спящему солдату, сжимает его сердце колючей лапой, и он стонет и мечется по узкой госпитальной койке и, слыша свой стон, пытается проснуться. Но сон цепок и неотвязен, как боль. Солдат отталкивает его от себя, словно навалившихся врагов; еще одно усилие, и он проснется, нащупает на тумбочке кисет с табаком и зажигалку, облегченно вздохнет:
— Вроде утро скоро…
И долго еще будет в предрассветной мгле то ярко разгораться, то меркнуть круглый огонек самокрутки…
* * *Четыреста граммов хлеба Ива получал как иждивенец. Рабочие получали восемьсот. У летчика была особая карточка. Она называлась «литерной».
Казалось бы, совсем еще недавно прозвучали суровые слова:
— Работают все радиостанции Советского Союза…
До этих слов хлеб был просто хлебом. Его можно было купить повсюду: в булочной на углу Подгорной улицы и в пекарне, что на Верхнем шоссе, где пекли пухлые ковриги греческого хлеба и тонко раскатанный, похожий на холстину иранский лаваш.
Совсем вроде бы недавно был поход на тритонье озеро, и Ромка беззаботно уплетал горячий шоти с сыром, крошил его в надежде подманить каких-то птиц, летавших над тропой. И никому не приходило в голову испуганно крикнуть ему:
— Что делаешь?! Ведь это же хлеб! Хлеб!
— Ну и что? — ответил бы Ромка. — Подумаешь, хлеб. Не золото ведь…
Ива тоже мог бы ответить что-нибудь в этом роде. И Минасик, и Алик, и даже Рэма. Хлеб был просто хлебом. Можно было купить хоть десяток батонов, хоть сто, хоть тысячу, пожалуйста.
А сейчас его отвешивали с точностью до граммов, резали осторожно острым тонким ножом, чтобы не было крошек. Он был тяжелым, черным, плохо выпеченным, но люди несли его, прижав к груди, и был он им дороже золота.
Разноцветные карточки, расчерченные на квадратики, с числами месяца в каждом. Один цвет — «рабочая» карточка, другой — «детская», третий — «иждивенческая», как у Ивы и Минасика. Для них каждый маленький квадратик — это фунт хлеба, норма одного дня. Хочешь, съешь сразу, хочешь, растяни, дело твое, добавок не полагается.
Конечно, добавки появлялись всякий раз, но это означало, что чья-то дневная норма добровольно уменьшена. Мамина или папина.
«Кончится же когда-нибудь война, — думал Ива. — Не будет больше карточек, покупай себе хлеба сколько хочешь. Можно батоны, можно горячие хрустящие шоти, можно греческий лаваш, пожалуйста, бери. Но никогда не станем мы крошить его и бросать на тропу прямо в пыль. Не сможем, я думаю… А кто-то и раньше не мог…»
— В Керчи мы с мамой просидели в подвале дома трое суток, — рассказывала Рэма, — целых трое суток! И вдруг слышим, стучит кто-то в дверь, барабанит прямо. «Эй! Откройте, если живы, свои это!» Смотрим: краснофлотец в бушлате, в одной руке автомат, а в другой хлеба полбуханки. «Ешьте, граждане, небось совсем тут оголодали!..»
Мы с мамой едим и плачем…
Впервые Рэма рассказала о себе. Хоть немножко, а рассказала. О той жизни, что была там, за линией фронта.
Рэма говорила спокойно, немного грустно, пожалуй. Она перекинула толстую пушистую косу на грудь, расплетала и заплетала кончики вьющихся волос.
Трудно было представить себе, что эта девочка слышала, как рвутся гранаты и цокают пули по каменным стенам домов. И как кричат «ура» штурмующие город моряки-десантники. Кто знает, может, это Каноныкин тогда рванул дверь подвала, протянул ей краюху хлеба. Или один из племянников Мак-Валуа. Кто знает…
— Почему же с тобой не приехала сюда твоя мама? — спросил Ива.
— Мама осталась во фронтовом театре. Она же актриса…
Каноныкина перевели в команду выздоравливающих. Трижды он подавал начальнику госпиталя рапорты с просьбой выписать его и отправить на фронт. Но всякий раз Ордынский, которому передавали эти рапорты, прямо на людях посылал Каноныкина ко всем чертям.
— В гипсовых сапожках отбудете? — насмешливо спрашивал он.
— Так снять это дело давно пора, товарищ военврач!
— Помолчите, Каноныкин! Вы что, медик? Знаете, когда снимают гипсы, когда накладывают? Фронту полукалеки не нужны! Так что заберите свой рапорт и не приставайте больше к начальнику госпиталя со всякой ерундой.
— Швабры тыловые! — жаловался Каноныкин товарищам по палате. — Гад буду, сам сниму эту обувку! — Он с размаху ударял по гипсу донышком пустой кружки и тут же морщился.
— Что, отдает, Ваня?
— Есть еще малость, дергает.
— А ты говоришь — снимать. Врачи, они свое дело туго знают.
— Да иди ты со своими врачами! Сказал, сниму, значит, сниму…
Как и все взрослые, Каноныкин тоже был не до конца понятен Иве. Никак не угадать, что может понравиться ему, а что, напротив, вызвать досаду и раздражение.
Казалось бы, ну что такого в самом обычном вопросе:
— Почему вы ничего не рассказываете нам о том, где воевали? Все рассказывают…
— Болтают, а не рассказывают! — Каноныкин ужасно рассердился. — Баланду травят, а вы и уши развесили! Значит, не висело над ними небо с овчинку, ежели вечера воспоминаний устраивают! Знаю таких; чуть какой корреспондент из газеты прошуршит, они тут же рвут когти к нему фотографироваться да боевые эпизоды фантазировать. Пижоны это, а не моряки! Чего рассказывать-то, когда и так по ночам снится, душу бередит, понимаешь…
Но сердился Каноныкин редко, чаще бывал приветлив и дружески расположен.
— Вчера дядя Коля, — принялся рассказывать Ромка, — приходит к нашему Михелю и говорит: «Подметки на сапоги подбить сколько возьмешь, если товар твой будет?» А Михель отвечает: «Я с рабочий шелофек теньги не хочу, таром сделаю». Ма-ла-дец, правда?
— Он что, немец? — заинтересовался Каноныкин.
— Михель, что ли? Немец, конечно. Старый только.
— Глаз с него не спускайте! — Каноныкин сказал это строго. — Мало ли что старик! Такой запросто и шпиона вражеского укроет, и информацию ему соберет. А вы что думали? Сколько таких случаев уже было.
Когда о Михеле так говорила мадам Флигель, всерьез этого никто не принимал. Но Каноныкин зря ведь не скажет, он-то уж знает, что к чему.
— Раз вы боевые юнармейцы, значит, должны быть начеку. Если у вас под носом, во дворе вашем, вражеского гада накроют — конфуз вам всем великий выйдет. — Каноныкин неожиданно рассмеялся, хлопнул Ромку по плечу. — Как тогда у тебя ночью, помнишь, с аккордеоном-то конфуз получился?
Ромка тоже попробовал рассмеяться, сделать вид, что ему очень весело вспоминать о том, как он канючил, упрашивал Люльку не отнимать аккордеон.
— Сейчас Люлик на улице боится около нас пройти, — давясь от смеха, сообщил Ромка. — Только увидит — второй глаз закрывает.
— Ишь ты! — покачал головой Каноныкин. — Мне он тоже встречался, беседу я с ним проводил. Пацан вроде меня — без отца, без матери рос, потому и сковырнулся. Этот фактор надо учитывать, ребята. Меня вот детдом на ноги поставил, уму-разуму выучил, а потом флот. Ну а Люлька ваш через плохие руки пошел, вот какая история… — Он помолчал.
Прощание с Кубиком
— Полк! Смирно!.. Равнение на середину!
На пыльном, выбитом ногами дворе музыкальной школы широким каре стояли юнармейские роты. У первых взводов винтовки к ноге, все остальные просто так, руки по швам. Барабанщики замерли на правых флангах. Было очень тихо, только ветер шелестел молодыми листьями одинокой корявой акации, стоявшей возле ворот. Из открытых окон школы не доносились рассыпчатые гаммы, не взвизгивали скрипки, не вздыхали баяны.
— Ну что ж, будем прощаться, ребята, — сказал Вадим Вадимыч.
Он стоял посредине каре, совсем непохожий на себя — коротко подстриженный, в военной форме с пехотными петлицами.
Возле Вадима Вадимыча военрук и еще какой-то сутулый молодой человек с мясистым носом, в очках с толстыми стеклами.
— Надеюсь, что вы по-прежнему будете отлично нести юнармейскую службу, — продолжал Вадим Вадимыч. — Ну а меня призывают на другую. — Он улыбнулся. — Направляют на фронтовые курсы младших лейтенантов. По окончании их командиром полка мне, конечно, не быть, а уж взвод, я думаю, доверят.
— Желаем вырасти до командира полка! — громко сказал военрук и поправил пилотку.
— Спасибо, постараюсь. Ну а пока что на первых порах оправдаю данное вами прозвище, — он притронулся пальцами к петлицам, — получу кубик.
В строю хихикнули.
— Была команда «Смирно!» — грозно крикнул военрук. — Что там за шевеление туда-сюда, шушуканье разное?!
— Ладно, вольно! — Кубик махнул рукой. — Вместо меня командиром полка назначен другой член райкома комсомола. Зовут его Яков Михайлович.
Сутулый блеснул очками, неловко поднес ладонь к козырьку кепки.