Антология сатиры и юмора России ХХ века - Юз Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тоска. Кажется, маршал, нет на земле человека, довольного своим местом в жизни… Я ведь пишу тебе и для того еще, чтобы совесть в тебе проснулась от прочитанного, пока не поздно. Пока не предстал ты перед Всевидящим и не спросил Он тебя:
— Всю, говоришь, отдал ты жизнь в борьбе за счастье советских людей, неуклонно проводя через них твердую линию марксизма-ленинизма, и за это самое побрякушки сам себе навешиваешь на выпяченную грудь? Ну-ка, поглядим, какого ты им счастьица подкинул, государь хренов.
И оглянешься ты, и увидишь все, как оно есть, а не как тебе докладывают отдрессированные шестерки. Уши откроешь и услышишь правды народной рыдание, лживости нашей бесстыдной партийной чертовскую хохотищу. Ноздрей воспрянешь — не учуешь, маршал, душка пельменного с уксусом, с маслицем, со сметаною: порохом нынче, серою, полем боя несет, гибелью нашей потягивает поутру от твоего пролетарского интернационализма…
Тыщу раз прав Гринштейн Моисей, что если кухарка начинает руководить государством, то кухаркины дети осатаневают и превращают свою жизнь в рай на земле, а нашу — в ад кухонный здесь же.
Тоска… Вдруг Ильич на стол залазит. Руки вперед и вопит:
— Все на демонстрацию, товарищи!
Диссиденты подушкой в него запустили, я куда подальше послал, а Маркс вышел. Качается, но как бы участвует в демонстрации. Голый разделся, ходит мимо мавзолея, а Ильич с трибуны орет:
— Смело продолжайте дестабилизировать экономику Запада. Ура-а. Обрубим серпом руки покушающихся на социалистические завоевания в Польше. Ура-а. Афганистану — первую пятилетку. Афганцев — в колхозы. Шагом марш из-под дивана. Да здравствуют советские профсоюзы — школы коммунизма… Сотрем с лица Малой земли Израиль… Повысим производительность труда до неузнаваемости…
Тоска. Маркс окосел совсем, бормочет:
— Деньги-товар-деньги-товар-деньги-товар-деньги. — И при этом «цыганочку» бацает. — Ух… ух… ух…
Ну все, думаю, хватит, Петя, гулять по буфету — что тебе смерть? Есть заварушки пострашней смерти. Смерть все твои узелки развяжет и разрубит. Пора. Воевал ты как фронтовой певец и мировая умница, жил же — как вша в неприличной прическе, чубчик пропил кучерявый, Нюшкину судьбу, сволочь, разбил, лезь в петлю, солдат, поболтайся слегка между небом и землею, Семирамида пропащая, Герой Советского Союза…
Плачу последний, по моим прикидкам, раз. Последние слезки лью горькие и сладкие от прошлого и будущего… Конец моего времени подпирает. Не могу смотреть на действительность. Не могу…
Тут Ильич трясет меня за плечо:
— Товарищ Вдовушкин, исполните-ка нам в честь танкистов, раздавивших польского профсоюзного гада, свою нечеловеческую музыку на слова Кржижановского, буквы Иоганна Федорова.
Выслушал я всю эту белиберду, ровно с того света, и взыграла во мне вдруг солдатская совесть. Есть она у меня, есть, слава богу. Неужели уж вот так, без песни, покинуть мне навсегда это унылое местожительство? Унылая была бы, Петя, ошибка, стратегическое, более того, поражение, жалкий плен в мосластых лапах смерти. Я петь желаю.
Беру расческу, бумажку папиросную прибереженную к ней прилаживаю, вступление делаю и начинаю глоткою своей луженою, помытою алкогольной мутью из-под мозгов Маркса, Энгельса, Канта, Гегеля, Буденного: «…двадцать второго июня, ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, что началасчя война… синенький скромный пл точек падал с опущенных плеч, чувствую рядом любящим взглядом ты постоянно со мной…»
На одной ноге стою, без костыля и палки, потому что успел выкинуть в окно их ввиду ненадобности, пусть мальчики подберут их и в инвалидов поиграют, память обо мне на краткий миг побудет безымянная… Долго ли, думаю, до табуретки доскакать и башку непутевую сунуть в петлю? Не долго.
Но вот стою пою и чую, что каким-то чудесным образом я, Петр Вдовушкин, без пяти минут самоубийца, оживаю. Оживаю в себе, как говорит Маркс, когда ему жена пожрать по воскресеньям приносит… Веселею. Не может так быть, чтобы я сам этот жуткий клубок не распутал беспощадно и скромно. Чую, что чего-то не хватает мне для повешения, пренебрегаю смертью, пою-заливаюсь: «Синенький скромный платочек падал с опущенных плеч…»
Помру, но не отступлю, повоюю с Втупякиным, попытка не пытка, елки зеленые, Петя, певец ты мой фронтовой и мировая умница… сколько заветных платочков ровно в четыре часа…
Хлобыстнул еще от радости продолжения жизни полкружки мозговухи ужасной и смотрю — Ленин с Марксом на полу посинели, хрипят, согнулись в три погибели от корчей… Ба-атюшки… отрава.
Диссиденты от письма своего оторвались, пальцы им в горло вставляют, чтоб сблевали, но, видать, крепко мужичков прихватило. Мне же хоть бы хны. Я, как говорится, веселый и хмельной. Даже не мутит. Отрыжка только очень зловредная и ненатуральная, преисподней слегка отдает… А Ленин хрипит:
— Наденька… помираю… политическое завещание… зачитать на «Голубом огоньке»… последний и решительный бой… шагом марш из-под дивана… проклинаю…
Скачу в процедурную, тормошу Втупякина. Тот пьяный вдребадан. диссиденты вопят:
— Ленин дуба врезал! Врачей! Маркс загибается!
Снова тормошу Втупякина, а он орет невменяемо:
— Не мешай отдыхать, гад, не то вторую ногу из жопы выдерну. Прочь!
Ужас что творится. На помощь никто не приходит. Какая уж тут помощь в День танкиста? Все в свое удовольствие живут. Спирта у санитаров хватает… у Маркса на губах пена желто-зеленая, глаза на лоб от боли лезут. Тут здоровый человек тронулся бы на моем месте. Что делать, спрашиваю Ильича, водой его попаивая. Растерялся я.
— В мавзолей… Ежова прочь… гроб дезинфицировать хлоркой… — продолжает хрипеть Ленин. Сам я вроде не поддаюсь отраве. Зачем ей меня брать, если я сам туда собрался (курсив мой. — П.В.).
— Петя, поди ко мне, — зовет вдруг Маркс. Подхожу и наклоняюсь. — Тебе одному доверяю… больше некому… кончаюсь нелепо…