Морские повести и рассказы - Виктор Викторович Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спал в каюте на диване одетый.
Когда загрохотали солдатские сапоги и грохнул о дверной косяк приклад автомата, открыл глаза, но не встал. Надоели мне все власти на этом свете.
– Здравствуйте, – вежливо сказал таможенник.
– Доброе утро, вернее, ночь… Или утро, – сказал я.
– Доброе, доброе, – зловеще-профессионально согласился таможенник. – Вы кто?
– А на двери каюты написано, – сказал я. – Второй штурман.
– А, устали, значит?
– Отдохнул, – сказал я.
– Валюта есть?
– Итальянские лиры, восемь тысяч.
– В декларацию внесены?
– А вы взгляните. Она у вас в руках.
– Здорово устали, – с непонятным удовлетворением констатировал таможенник, разглядывая меня. – Конецкий?
– Виктор Викторович, – согласно правилам ответил я.
Молодой и румяный пограничник отодвинул стволом автомата полог над койкой.
– Знакомая фамилия, – сказал таможенник. – Вы в Керчи уже бывали?
– Нет. И надеюсь больше не быть.
Он изобразил на физиономии вопрос. Я почесал свалявшиеся волосы и сел на диване. Лежать становилось неудобно.
– Для меня на веки веков Керчь – самый скверный городишко из всех приморских городков России, – ответил я на безмолвный вопрос.
Таможенник загадочно хмыкнул.
– Передайте привет нашим друзьям арабам, – сказал он.
Я обещал передать. Представители власти традиционно пожелали счастливого плавания и убыли. В каюте пахло тараканьим хлорофосом и сапожной ваксой. Такая смесь слишком напоминала казенный дом. Пришлось отдраить иллюминатор.
Морозный пар, шорох льда, плеск воды и мутный рассвет. И в двадцати верстах к востоку – скалистый берег Таманского полуострова, корявый домик казачки Царицыхи, пистолет странствующего по казенной надобности офицера на грунте, под слоем ила, стылой воды и грязного льда.
Подходил ледокол. Его яростный гудок раздался близко. И среди серых льдин и рыжеватых полыней заметалось что-то живое, завилось галактической спиралью, стремительно рванулось в вышину и оказалось огромной стаей уток. Их спугнул ледокол.
Приблизительно через год я был дома в отпуску.
Болела мать.
И я часами мотался между аптеками. Потому что нынче врачи обязательно выписывают такие лекарства, которых нигде не достанешь, и рекомендуют такие продукты для диеты, которых нигде на всем свете нет.
Мать, естественно, понимала, что аптекарская деятельность для мужчин хуже любого урагана.
И хотя ты изо всех актерских способностей изображаешь довольного жизнью бодрячка, мать каждую секунду переживает, что вот сын вернулся из плавания, а из-за нее вынужден тратить драгоценный отпуск на аптекарски-магазинную каторгу. И больше всего она боится, что ты с тоски напьешься. И правильно боится. Ибо, покинув очередную аптеку и проходя мимо очередной забегаловки, так и тянет успокоить нервы и психику стаканом коньяка. И дома тянет, потому что от притворства и лжи в изображении бодрячка сухо во рту. Но ты держишься, готовишь еду, перестилаешь матери постель и т. д. Все сам: никто другой угодить ей не может, любая самая опытная женщина все сделает «не так».
Наконец вечер. Мать уснула. Можно почитать или посмотреть телевизор – и то и другое своего рода наркотик, потому что уводит от окружающей действительности.
И – дзынь! дзынь! дзынь!
Врача я не вызывал, знакомые без телефонного звонка не приходят.
Я открыл дверь и увидел Стасика.
Он был пьян.
Если что могло убить мать без помощи даже врачей и их неосуществимых рецептов, то это появление у меня пьяного дружка. Любая мать, жена и дочь считают, что их сыновья, мужья и папы выпивают по вине дружков-собутыльников. А Стасик мне и никаким дружком не был, и не виделись мы после Керчи.
Я отпихнул Стасика от порога, вышел на площадку, притворил дверь, спросил:
– Тебя откуда принесло?
– Из Мончегорска, – объяснил он. – Дуба режу. Ночевать негде. Помоги.
– А деньги есть? – спросил я.
Деньги у него были большие. И тогда я объяснил, что болеет мать, ночевать у меня невозможно, с деньгами он где-нибудь устроится и, кроме всего этого, когда я трезв, то не терплю пьяных.
– Прости, – сказал он и стал совать мне авоську с яблоками – весь свой багаж.
Он был пьян застойно, уже очень ослабший, в том состоянии, когда не бывают агрессивными и не делают хамских поступков. Но я не мог пустить его ночевать. Это наверняка обозначало бы «неотложку» для матери через пять минут.
– Шлепай, – сказал я.
Он послушно повернулся и пошел вниз.
Не очень-то весело так выпроводить человека, с которым раньше сводила судьба в тяжелой ситуации.
Мать, конечно, проснулась от трезвона, поняла, что приходил «дружок». И сразу обычное: «Ну, прогуляйся, прогуляйся с ним, ведь ты только и ищешь повода, вот он, повод, и явился…»
Я обозлился.
– Нынче это не так, мать, – сказал я. – Нынче ты отлично чувствуешь, что нет никакого повода. По инерции говоришь.
И объяснил ей, что выгнал на улицу бездомного человека, что это Стасик (про керченскую историю я ей раньше подробно рассказывал), что знаю его мало, но это хороший человек, и мне теперь до гроба будет стыдно при воспоминании о том, как я Стасика выгнал в мороз и снег.
Мать велела бежать за ним, найти и хоть из-под декабрьского снега выкопать. Я помчался сломя голову.
Слава богу, Стас завалился на скамейку во дворе-сквере прямо напротив парадной. И слава богу, у него была бутылка портвейна. Этим портвейном я по капельке поддерживал его часов до двух ночи, когда он уснул на ковре на полу – лечь на диван он отказался категорически. А Лысого Дидько мне в помощь, как вы понимаете, не было.
Несмотря на тяжелое опьянение, Стас был в состоянии довольно вразумительно рассказывать о своих мытарствах и кошмарах. И все повторял: «Нисего, я споткнулся о боську, это к завтрему все засивет…»
Отца Стас не помнил – тот погиб в шахте до войны. Мать уехала на фронт вместе с отчимом. Была ранена осколком снаряда, которым убило его. Приехала в батальон на санитарной машине; танки отчима стояли в укрытии, но под обстрелом; было много раненых. Танкисты сидели под машинами, отчим ее увидел, из-под танка вылез, снаряд разорвался как раз между ними: его в клочья, ее ранило.
– А была красивая, – рассказывал Стасик. – Мягкая была мама. А после войны стала твердая. Меня как-то перестала любить. По чужим людям жил. Но вот когда армии из-под Берлина на Японию перебрасывали, она мне сала привезла. Это хорошо помню. Потом она в Караганде очутилась, а я в Мончегорске. Она еще одного мужика нашла, но жила плохо. И тот тоже скоро помер. Ну, она ко мне тогда приехала, в аптеке работает. «Женщины, говорит, вообще полезная очень плесень. Как пенициллин». А про меня говорит: