Луна, луна, скройся! (СИ) - Лилит Михайловна Мазикина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не знаю, отчего те люди помогли мне. У меня не было ни сил, ни настроения расспрашивать старика, в чей дом принесли «мой» чемодан. Я не знаю, почему старик спросил меня сначала, видимо, на литовском, а потом на польском, не из Вылкавышек ли я — и понятия не имею, что толкнуло меня ответить утвердительно. Может быть, уже слишком привыкла лгать, общаясь с Твардовским. Я не знаю, почему этот старик пытался уговорить меня остаться, а потом дал денег и чистую одежду почти по размеру: рубашку, шерстяные бриджи, тёплую куртку. Он отыскал для меня и детские резиновые сапожки, но они оказались на размер или два меньше нужного, и я ушла просто босиком. Сначала было чертовски холодно, но потом я набрала хорошую скорость, и ступни разогрелись. Теперь чертовски холодно снова. Если бы я могла, я бы забралась в седло, чтобы не касаться ногами стылой земли. Но забираться на лошадей я умею не лучше, чем спускаться с них, одновременно целуясь.
Я не знаю, что мне делать.
Поспать бы. Но даже этого я не могу.
Я обхватываю бархатистую на ощупь лошадиную шею руками и утыкаюсь лицом в слабо пахнущую животным потом шкуру. Конь замирает, будто боясь неосторожным движением повредить мне — умная, умная, славная зверюга. Сначала я просто стою, не думая ни о чём. В голове какая-то звенящая пустота. Проносятся обрывки образов, воспоминаний, безо всякого порядка: тарелка голубцов в пустом по случаю полудня кафе, грязно-белые лилии на вытертых до бархатности зелёных обоях, синий глаз на мезузе, серебряный крестик на безволосой груди цвета топлёного молока, крахмалисто-жирные кибинаи, смуглое скуластое лицо поэта Лико, наковальня, маленький Гядиминас, играющий с бусами матери, красными, будто волчьи ягоды, собаки в переулке, огромная лужа на улице Вишнёвой, которую мы с цыганятами переходим вброд — в самом глубоком месте по колено, серёжки на дне бокала с вином, длинные, длинные, длинные, бесконечные чёрные волосы…
Наверное, я просто задремала стоя. Но в какой-то момент мне нестерпимо хочется в туалет, и я прихожу в себя. Марчина всё ещё нет; я обещаю себе ждать его сутки, прямо здесь. Пока же я забираюсь в кусты — как будто кто-то меня может увидеть.
И уже возвращаясь, замечаю, что в редких зарослях опушки что-то бледнеет. Лицо лежащего человека. Ещё даже не подойдя к нему, я понимаю, что дождалась.
Твардовский лежит неподвижно, крепко обхватив правой рукой левое плечо и разбросав ноги. На лице у него привычно-страдальческое выражение, между бровями — чёрная складка, похожая на рану. Сначала мне кажется, что ещё один мертвец в нашем мире нашёл свой покой, но, когда я встаю на колени, чтобы закрыть Марчину веки, он внезапно поворачивает на меня глаза.
Мы оба молчим.
В свете луны я вижу теперь очень ясно, отчего он лежит так странно. Его туловище перерублено наискось, от плеча и почти до пояса. Должно быть, Твардовский шёл, удерживая отрубленную половину, чтобы она не отломилась — верная смерть… то есть, упокоение. И так вот и упал.
— Больно? — наконец, спрашиваю я.
— Не так, как можно подумать. Я контролирую.
Чтобы говорить, Марчину приходится дышать. На каждом выдохе на губах у него показывается и пузырится тёмное, жидкое.
— Больно, — констатирую я.
Помолчав, Твардовский выдыхает:
— Да.
— Как можно помочь? Что надо сделать?
— А чем тут можно помочь?
— Ну, ты рассказывал про живот… что всё заросло. Может быть… сейчас тоже?
— Может быть. У меня в кармане куртки возьми нитки с иголкой. В правом верхнем.
Катушка плоская, картонная. Нитки чёрные или очень тёмные, грубые. Иголка — огромная.
— Старайся и кожу, и мышцы сшить.
— Тогда ведь зарастёт, да? Хорошо, что я тебя нашла. Да нет, ты бы и сам справился, крепко держишь. Но с нитками будет быстрее, да?
Марчин не отвечает, только моргает. Я развожу ткань руками — чёрт, это всё не так уж аккуратно выглядит, как я было представила — но я нащупываю пальцами удобное место и втыкаю иглу, начав снизу раны. Если такое называется раной. Пробивать острыми предметами мясо мне не привыкать, поэтому инструкции я следую успешно. Скоро приходится вставлять новую нитку. Крови немного, но из-за того, что я всё это трогаю, пальцы уже скользкие, и я чуть не теряю иглу. Я накладываю стежки спереди, до самого плеча, и сверху, на плече. Штаны от росы насквозь мокрые, и шея затекает. Один раз игла всё-таки выпадает, прямо на Марчина, и я пугаюсь, что она упала внутрь и мне придётся шарить там пальцами — но я почти сразу нахожу её на куртке.
Когда я заканчиваю с плечом, уже часов шесть утра.
— Теперь перевернуть? — спрашиваю я.
— Нет. Просто ждать. Или начнёт заживать и уже к вечеру мы это заметим… или нет.
— Ладно.
Я аккуратно втыкаю иглу в катушку и кладу обратно в карман Твардовскому.
— Хочешь пить?
— Нет.
— Ладно. Если у них не было посеребрёного оружия, заживёт.
— Да. Если не было.
— А ты не можешь почувствовать, режут тебя серебром или сталью?
— Нет.
— Ясно. Принести что-нибудь тебя укрыть?
— Нет.
Я замечаю, что его ножны пусты. Оглядываюсь — сабли нигде нет. Потерял. Не очень хорошо, но и не так уж страшно. Не может быть, чтобы не было способа добыть ещё одну.
— Не надо сидеть, — говорит Марчин.
— Что?
— Нельзя женщине сидеть на холодном. Иди.
— Куда? Сидеть на холодном там, где ты этого не увидишь?
— Садись в седло.
— Я не умею.
Бледные губы мучительно кривятся.
— Всё в порядке, — поспешно говорю я. — Сейчас я что-нибудь придумаю. Сейчас отойду, но вернусь всё равно.
Сначала я пытаюсь снять седло с коня — я дважды видела, как это делает Марчин; но пряжки ремней, удерживающих его, моим окоченевшим пальцам никак не поддаются. Сухих еловых лап сейчас не достать. Я оглядываю лес и дорогу поодаль почти в отчаянии. Вздохнув, сначала принимаюсь идти, а потом и бежать — в сторону пригорода.
Ну да, не очень хорошо воровать придверные коврики. Но ведь правда холодно.
Когда я снова устраиваюсь возле Марчина, начинает светать.
Мы молчим, долго. Иногда у меня начинает клониться голова, и перед глазами проносятся яркие, обрывистые картины.