Формула памяти - Никольский Борис Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они двигались сначала по дороге, угадывая ее по твердому, ровному грунту под сапогами, потом — по степи, в глухой темноте, такой плотной, такой густой, что казалось, она поглотила не только очертания предметов, но и звуки. Время от времени Трегубов подтягивал солдат, произносил какие-то, как казалось ему тогда, подбадривающие, а на самом деле пустые, никчемные фразы, вроде: «Веселее! Веселее!» или: «Не подкачаем, товарищи!» А солдаты и шли, и бежали молча, разве что выругается кто-нибудь вполголоса, споткнувшись. Теперь Трегубов останавливался чаще и, прикрывая краем накидки луч карманного фонарика, сверялся с картой и компасом. Вдруг ему стало казаться, что они сбились с пути, и он принялся изучать карту особенно обстоятельно и долго, согнувшись и пристроив планшет на выдвинутом вперед колене.
— Товарищ лейтенант, да что вы с картой мудрите! — сказал вдруг сержант Верхоломов. — Время зря теряете!
Ох как хорошо запомнил Трегубов и этого сержанта, и этот его тон, исполненный небрежного превосходства! На всю жизнь запомнил.
— Мы же каждый раз, на всех учениях, только по этому маршруту и бегаем. Сейчас ров будет, нам надо маленько правей взять — прямиком к разрушенной церкви и выйдем. Командир всегда там конечный пункт устраивает. А с картой вы до завтра возиться будете! Мы так последними явимся…
Ему надо было сразу осадить сержанта, а он промолчал и продолжал внимательно и озабоченно разглядывать карту.
— Да бросьте, товарищ лейтенант, точно говорю. Время же уходит!
Трегубов по-прежнему не поднимал головы, но теперь он уже только делал вид, что рассматривает карту, — на самом деле он уже не мог сосредоточиться, он уже думал совсем о другом — как ответить Верхоломову.
— Послушайте, сержант, — сказал он наконец, — уж не думаете ли вы…
И вдруг он почувствовал, что его слова растворились в пустоте, что он остался один.
Он ощутил это сразу, мгновенно, хотя вокруг, казалось, ничего не изменилось: было по-прежнему темно и тихо.
Он вскочил и окликнул сержанта Верхоломова — никто не отозвался.
Он прислушался — ему почудилось, что чуть правее он уловил шелест шагов. Он бросился туда — никого. Трегубов осторожно посигналил фонариком — никакого отзыва.
«Только этого мне сейчас не хватало — потерять солдат!» Он ощутил, как все внутри у него похолодело от одной этой мысли.
Он кинулся вперед.
Уже громче, все еще не веря в то, что случилось, позвал Верхоломова. Тишина.
Трегубов был новичком в здешних местах и еще не знал коварного свойства степной темноты: стоит лишь немного отстать — и ты затерялся, исчез, растворился, напрасно ты будешь метаться из стороны в сторону, это только запутает тебя вконец.
Какой страшной, какой мучительной была для него эта ночь!
Он торопливо шагал вперед, ориентируясь по карте и компасу, но делал это скорее машинально, чем сознательно. Все его действия теперь утеряли смысл. Бросили его солдаты нарочно или потерялись в темноте случайно — разве это имело сейчас значение? Разве это меняло дело?
Он думал только о своем позоре. Даже мысль о самоубийстве посещала его в ту ночь. Покончить с собой мгновенно казалось ему проще и легче, а главное — достойнее, благороднее, нежели пережить тот стыд, который еще ждал его впереди.
Уже утром, когда поднималось солнце, он вышел наконец к пункту сбора, к той самой разрушенной церкви, о которой говорил Верхоломов. Он вышагивал по дороге один — полководец без войска, начальник без подчиненных, — и оттуда, от церкви, на его одинокую фигуру смотрели начальник штаба, и солдаты его взвода, и его товарищи — лейтенанты. Некуда было ему ни убежать, ни спрятаться от этих взглядов, от этих глаз, и он покорно шел им навстречу, и все медленнее, все труднее становился его шаг, и лучи восходящего солнца играли на его новеньком офицерском планшете… Таким навсегда осталось то утро в его памяти.
Но, наверно, именно потому, что он так мучительно переживал свой тогдашний позор, так страдал от уязвленного самолюбия, эта первая неудача научила его многому. Она заставила его раз и навсегда распроститься с восторженностью, заставила трезво оценить свои возможности.
Его ошибки в ту ночь, говорил себе Трегубов, были просты, элементарны, но, как часто это бывает, именно самые простые вещи и оказываются на деле самыми важными. Он не обратил вовремя внимания, не учел, сбросил со счета настроение солдат — это раз; заколебался, не проявил должной твердости — это два. Неуверенный в себе командир уже не командир — вот чему прежде всего научила его эта ночь.
Прошел месяц. Все это время Трегубов старался держаться в тени, и, может быть, это стремление оставаться незамеченным, незаметным так бы и вошло постепенно у него в привычку, стало бы чертой характера, если бы злополучные ночные события вдруг не обернулись совсем другой стороной.
Случилось это на полковом партийном собрании. Трегубов занял тогда место в среднем ряду, с краю, у окна, чтобы быть подальше от президиума и одновременно не привлекать к себе внимания, как непременно привлекают его те, кто облюбовывает самые последние ряды. Если бы у него была хоть малейшая возможность, он бы вообще не явился на это собрание — он не сомневался, что кто-нибудь обязательно припомнит те несчастные тактические учения, кто-нибудь обязательно назовет его фамилию. А ему и так уже за этот месяц пришлось выслушать немало резких слов…
Но отговорил свое докладчик, сменяли один другого на трибуне офицеры, и постепенно Трегубов успокаивался, — никто не вспоминал о нем, были, оказывается, дела и заботы поважнее. Собрание уже близилось к концу и наиболее нетерпеливые посматривали на часы, когда слово вдруг попросил лейтенант Афонин. Все головы сразу заинтересованно повернулись к нему.
Как выступят, о чем будут говорить свои офицеры, прослужившие здесь уже не год и не два, что волнует командира второй роты, любимый конек которого — рационализаторство, или что занимает старшину-сверхсрочника, заведующего складом, которому вечно и повсюду мерещится непомерное расточительство, — почти все присутствующие на собрании наверняка знали или, по крайней мере, догадывались. А этот молоденький румяный лейтенант был для них еще загадкой, белым пятном на карте — любопытно, что успел он надумать за свои два с небольшим месяца пребывания в полку?..
Афонин заметно волновался — пока шел к трибуне, все одергивал на себе китель и приглаживал волосы, и речь его поначалу была сбивчивой и невнятной, но потом он раскачался, увлекся, забыл о смущении и заговорил горячо и толково.
Как он тогда говорил! Впрочем, может быть, это только казалось Трегубову. И все-таки никогда больше, слушая других ораторов, он уже не испытывал такого волнения, как в те минуты. Теперь, спустя много лет, он уже не мог точно восстановить в памяти выступление Афонина, но смысл его он помнил отлично.
— Мы, молодые офицеры, — говорил Афонин, — не хотим для себя никаких скидок на молодость и неопытность, никаких упрощений, мы не боимся сложностей и трудностей. Но плохо, что на первых же порах нам пришлось столкнуться с формализмом, с шаблоном — лишь бы без лишних хлопот, лишь бы без лишнего риска. Я хочу сказать об организации ночных занятий по ориентированию на незнакомой местности. Какая же она, простите, незнакомая, если солдаты там каждую тропинку знают, если бегают всякий раз почти по одному и тому же маршруту? Куда же годится такое дело? И чего стоят отличные оценки, заработанные таким путем? Да солдаты же смеются потом над нами!
Движение и шепот пробежали по залу.
«Ай, молодец Афонин, — восхищенно и растроганно думал Трегубов, — правильно выдает!»
В этот момент его даже как-то не тронуло, не обеспокоило то, что своим выступлением Афонин заставит всех вспомнить о происшествии на ночных учениях и наверняка привлечет внимание к нему, к Трегубову, к его позорной оплошности. Он только переживал за своего товарища — а вдруг начальство сейчас обрушится на Афонина: мол, без году неделя в полку, а туда же — лезет учить, суется со своей критикой! Тогда Афонину несдобровать… Трегубову даже показалось, что он уже уловил в зале возмущенные возгласы.