Мятежная совесть - Рудольф Петерсхаген
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она выпалила все просто, твердо и ясно, глядя на меня своими светлыми, умными глазами без всякой робости, но грустно и озабоченно. Я уловил в ее тоне упрек, особенно когда она, не смущаясь, продолжала:
– Вы же знаете, как трудно нам было устраиваться на новом месте. А теперь еще это…
– Отправляйся-ка в комендатуру, к Нетцелю, – прервал я ее. – Пусть он на имя командира части твоего отца напишет письмо с просьбой о предоставлении ему отпуска. Я поддержу эту просьбу. Нетцель знает, на что надо сослаться. Я сейчас сам ему позвоню. А ты уж с ним договоришься – у него такие же толстые щеки, как у тебя.
Это посещение заставило меня призадуматься. Тринадцатилетняя деревенская девочка смотрела на вещи трезвее, чем иные военные. Слова: «Зачем все это теперь?» в ее устах звучало как: «Зачем все разрушать дотла?..» Она не боялась горькой правды, она еще не имела понятия о тщеславном стремлении к «дубовым листьям с мечом» и к генеральской форме, неведома была ей пустая офицерская честь, ставшая самоцелью. А главное – ей не приходилось бояться ответственности за катастрофу, испытывать страх, который преследовал многих фельдмаршалов, генералов и министров. Другое казалось ей важным: обработать землю, накормить скот. Когда придут русские, все равно людям надо будет есть. Поэтому нужно, чтобы отец вернулся домой.
Ни слова об «отрубленных руках», «выколотых глазах» или о «сожженной земле». Нет! Жизнь продолжается. Лишь вокруг этого кружатся простые, ясные мысли девочки.
– А когда наступит спокойное время, мы будем колоть свиней, и вы обязательно приезжайте к нам, – сказала она на прощанье.
Я невольно вспомнил другого посетителя, который побывал у меня в комендатуре. Его не хотели пропускать, но он ворвался.
– Ротмистр фон… виц, – он представился так скрипуче, что я расслышал лишь окончание его фамилии.
В руке он держал старый револьвер. «Вот-вот начнет палить», – подумал я и с упреком взглянул на офицеров штаба. Один из них пробормотал:
– Простите, господин полковник. Мы все средства испытали.
Старый ротмистр вытянулся в струнку, ослепленный моим «Рыцарским крестом».
– Мой сын тоже награжден «Рыцарским крестом»! – гордо заявил он. – Покоится в братской могиле у Тобрука, в африканской пустыне. В нашей семье три поколения имели «Железные кресты». Это величайшая редкость. И это обязывает. Я в вашем распоряжении, господин полковник. Готов бороться против большевизма и вместе с вами пасть смертью храбрых за отечество.
Я молчал, внимательно рассматривая этого блаженного в высоких сапогах со шпорами. Выправка, одежда и манеры выдавали в нем старого офицера и помещика.
– Вам обязательно хочется отправить меня на тот свет? – попытался я придать этой театральной сцене реалистический поворот, но тщетно: блажной изверг фонтан выспренних слов о героической смерти. Он и в самом деле готов был пожертвовать собой, как это делали его предки ради феодального государства, много столетий охранявшего их имения и сословные привилегии и от внешних врагов и от справедливых требований народа.
– С нами бог, во славу нашего… – с этими словами семидесятилетний старик распрощался, щелкнул каблуками: слово «кайзер» он тактично проглотил, а «фюрер», очевидно, избегал.
Крестьянская девочка и старый помещик-офицер олицетворяли не только два поколения, но и два различных мира. Наивная крестьянская девочка, настоящее дитя народа, стремилась работать и жить. Ротмистр в отставке был в прошлом, настаивал на унаследованных правах, чуждых народу и самой жизни. Лишь за эти интересы он хотел бороться и умереть. Два представителя германской истории – ее прошлое и будущее.
* * *В пятницу 27 апреля 1945 года трое господ пожелали поговорить со мной наедине. Мне доложили о них торжественно:
– Все трое из университета, в том числе его превосходительство профессор доктор Энгель.
Трое господ вошли в кабинет с напряженными лицами. Ректор произнес несколько вежливых фраз, сказав, что от нашей первой встречи у него осталось впечатление обо мне как о весьма рассудительном офицере, и поэтому он берет на себя смелость сделать мне сегодня важное предложение…
Каждое слово было обдумано и взвешено. Ректор умел достойно представить свой университет. Один из сопровождавших его, кругленький, непоседливый господин, без конца ерзавший на стуле, явно хотел вставить слово, даже набирал воздух, но никак не решался заговорить. Это был куратор университета Кунерт. Третий из господ сидел где-то позади, прямо, будто аршин проглотил, с непроницаемым лицом, молча. Я так и не узнал, кто он такой.
Профессор Энгель серьезно и внушительно обрисовал положение в городе, особо указав на множество беженцев и раненых. Я знал все это без него и не понимал, куда он клонит. Кунерт, набравшись, наконец, решимости, подкрепил речь ректора «точными цифровыми данными» о населении, раненых и беженцах. Это было бессмысленно, потому что цифры менялись ежечасно. Куратор казался мелким и незначительным по сравнению со своим ректором. Третий же по-прежнему с непроницаемой миной хранил молчание, лишь его глубоко сидящие серые глаза следили за нами. Я невольно взглянул на него, когда ректор произнес:
– Позволю себе от имени университета обратиться к вам, глубокоуважаемый господин полковник, со следующим: испросите у фюрера разрешение объявить университетский город Грейфсвальд открытым городом-госпиталем.
Третий, как и прежде, остался подчеркнуто равнодушным. Мне стало не по себе.
Все молчали, пытаясь найти ответ на моем лице. Было так тихо, что, упади на пол булавка, звук ее падения был бы слышен. После недолгого раздумья я подошел к сейфу, вынул несколько документов и положил их на стол перед ректором. Профессор Энгель стал читать, куратор суетливо вскочил и присоединился к нему, заглядывая через плечо. Третий сидел все так же неподвижно и молчал. Яркие красные печати «Совершенно секретно» он мог различить своими буравящими глазами и не сходя с места. Энгель нахмурил лоб, Кунерт читал, тихонько бормоча: «Ни один немецкий город не будет объявлен открытым. Каждую деревню и каждый город надо защищать и удерживать любыми средствами. Каждый немец, нарушивший этот естественный национальный долг, теряет честь и жизнь».
Оба господина тяжело дышали – настолько испугал их приказ фюрера от 12 апреля 1945 года. Ректор и куратор побледнели. Прочитав в другом приказе, что даже высказывание таких пораженческих мыслей карается расстрелом и что немедленное применение этого приказа не только мое право, но и долг, Кунерт то и дело повторял хриплым сдавленным голосом: «… теряет честь и жизнь!»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});