Трудный поиск. Глухое дело - Марк Ланской
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подойди сюда. Стань лицом к ребятам. Вот так. Теперь говори.
Впервые в своей жизни Косов выступал на собрании и признавался в нехорошем поступке. Раньше он мог только хвастаться перед другими уголовниками, приписывать себе плохое. А теперь охрипшим, срывающимся голосом сказал:
— Я, это самое... Наколку сделал.
Значение этой короткой фразы поняли и Анатолий, и заключенные. Впервые открыто, громогласно, в присутствии представителя администрации уголовник признавался в том, что принято было скрывать от начальства. Его, Анатолия, признали человеком, достойным доверия.
— Какие будут вопросы к Косову?
— А чего спрашивать? Признался, и все.
— Может быть, кто-нибудь хочет оценить поступок Косова — сказать, хорошо ли он сделал или плохо.
— Чего уж хорошего, — сказал Носаков.
— Выйди и скажи, что тут плохого.
Носаков подошел к столу, стал спиной к собранию.
— Нет, ты повернись к ребятам, не мне говори, а им.
— Раз Косов признал, — Носаков повернулся, покраснел, никак не мог свыкнуться с ролью оратора, — значит, понимает — худое это дело — кожу портить на всю жизнь. Вот и у меня на спине целая картина, теперь на воле стыдно в баню ходить.
Все рассмеялись.
— Все? Садись. Кто еще хочет высказаться? Может быть, кто-нибудь считает, что от этих наколок есть какая польза?
Опять рассмеялись. Ободренный непринужденной обстановкой, выскочил Лобаков:
— Все эти наколки от дикарей, от тех, что без штанов ходят на разных островах. А нам они ни к чему. И мы должны осудить тех, кто этим занимается. Верно я говорю, Анатолий Степанович?
Очень хотелось Жоре Лобакову заслужить одобрение начальства.
— Ты не у меня, у ребят спрашивай.
— Так они согласные.
— Все согласны?
Общий шум можно было принять за одобрение.
— Хорошо. Какое наказание вынесем Косову и Жарину?
— Пусть в штрафном посидят, — опять выскочил Лобаков.
— Много! Наряда хватит. — Недовольные голоса зазвучали громче. — Сам посиди.
— Давайте так, ребята, — сказал Анатолий. — Учтем два обстоятельства. Первое, что никогда до сих пор мы таких обсуждений не проводили и ни Косов, ни Жарин не знали, что им придется отвечать перед вами. И второе, очень важное. Косов пришел сам, с повинной, честно признался. Это большое дело, когда человек по своей воле приходит и признается. Значит, он раскаивается. Поэтому я предлагаю обоих только предупредить и никаких взысканий им не записывать. Как вы думаете?
— Вот это законно! Согласны!
— Хочу еще напомнить. Были в камере Косова и другие заключенные, которые видели, как он разрисовывал Жарина. Видели, не остановили и здесь не выступили. Так вот, на будущее. Кто будет свидетелем нарушения дисциплины и не помешает этому, не доложит об этом громко и открыто, тех будем наказывать так же строго, как и непосредственных виновников. Примем это предложение?
Как ни старался Анатолий воспользоваться изменившимся настроением ребят и как бы между прочим провести самое важное требование, произошла осечка. Никто предложение не поддержал. Все молчали.
— Что же вы? То соглашались, а теперь на попятную... Или будем считать, что ни о чем не договорились?.. Я жду.
— А как это доложить?
— Очень просто. Видишь ты, к примеру, что какой-нибудь дурак собирается наколку делать или другую глупость, — останови. Не послушается, вызови дежурного. И дураку на пользу пойдет, и всей камере. Заведем такой порядок, нарушений не будет. В соревновании выдвинетесь вперед, больше играть будете, больше кинофильмов посмотрите. С хорошими характеристиками уедете. Неужели неясно?
— Ясно, — с затяжкой, но отчетливо прозвучало несколько голосов.
— А раз ясно, давайте голосовать. Кто за это предложение?
Не сразу, оглядываясь на соседей, будто поднимая гири, потянули руки вверх.
Анатолий не верил, что все голосующие с ним согласились. Он угадывал их мысли: «Там будет видно. Посмотрим, кто кого надует». Но на большее он пока и не рассчитывал.
— Это запомните. Сами постановили, сами будете выполнять. И для всех остальных ваше решение будет обязательным... А теперь займемся условиями трудового соревнования.
10
Ольга Васильевна легко находила доходчивые и разумные слова, когда нужно было прийти на помощь какой-нибудь беспомощной мамаше, потерявшей контроль над сыном или дочерью. Но она чувствовала себя безъязыкой и глупой, когда речь шла о судьбе Антошки. Она не могла пожаловаться на дочь, ни в чем не могла ее упрекнуть. Антошка всегда была преданной, ласковой, готовой к любым лишениям и к любому труду ради своей матери. И училась она увлеченно, без понуканий. Между ней и матерью не было ни секретов, ни размолвок. Душевные тайны и ее собственные и приятельниц, которых было великое множество, она выкладывала маме как самой близкой и единственной подруге.
Но с некоторых пор Ольга Васильевна почувствовала, как материнская безраздельная власть ускользает из рук. Все оставалось по-прежнему — и нежность, и послушание, но той Антошки, которая была убеждена, что ее мать — самая умная и красивая женщина на свете, больше не было. Была другая. В словах и поведении этой другой просвечивала обидная снисходительность, как будто она знала много такого, чего ее старенькая мама просто не способна понять.
Многое действительно трудно было понять, но непонимание она не считала поводом для осуждения. То, что у нынешней молодежи иные эстетические вкусы, иная манера выражать свои чувства, иные, порой парадоксальные, взгляды, Ольга Васильевна воспринимала как естественное явление, неизменно повторяющееся при смене поколений. Разговоры о падении нравов, о легкомыслии молодых людей она не любила, называла ханжескими. Молодежь, по ее мнению, была ничем не хуже той, среди которой Ольга Васильевна росла в тридцатые годы. Приглядываясь к своим ученикам, покидавшим школьные парты, она не торопилась осуждать удивлявших ее юнцов.
В том, что Антошка полюбила Толю, Ольга Васильевна винила себя. Она должна была предвидеть такую возможность. Вот как плохо получается, когда перестаешь быть женщиной и остаешься только учительницей. Перестаешь догадываться о самых обычных житейских коллизиях. Педагогические соображения подсказывали ей, что для формирования Антошкиного характера ей полезно иметь такого старшего брата, серьезного, умного и чистого, как Толя. И ни разу не задумалась она над тем, как обернется эта многолетняя дружба двух самых близких ей людей.
Памятное объяснение с дочерью никак не сказалось на их отношениях. Они словно бы договорились не считать его серьезным и заслуживающим продолжения. Но забыть тот разговор Ольга Васильевна не могла. Болезненная тревога за здоровье Антошки, мучившая ее в молодые годы, тревога чаще всего беспричинная, которую она от всех стыдливо скрывала, вернулась с новой силой.
Ольга Васильевна неприязненно относилась к женщинам, чья материнская любовь затмевала разум. В их безрассудном стремлении оградить свое дитя от всех ветров жизни она узнавала знакомые ей чувства и еще больше злилась на себя. Она старалась высвобождаться от этой слепой любви — пересиливая себя, отправляла маленькую Антошку в летние лагеря, приучала ее к самостоятельности, запрещала себе «куриные» нежности. Но тревога оставалась. Когда Антошка выросла здоровой, физически крепкой девушкой, Ольга Васильевна стала бояться всего, что окружает ее дочь за пределами квартиры: машин, под которые можно попасть, реки, в которой можно утонуть, злых людей, которые могут обидеть. И как ни ругала себя за мнительность, ничего не могла поделать с собой, не могла избавиться в поздние вечера от гнетущего страха, пока в дверном замке не начинал копошиться Антошкин ключик.
В последнее время, увлеченная новыми идеями, занятая встречами и беседами с многими людьми, она как будто убедила себя, что с Антошкой ничего плохого не случится, как не случается с миллионами других девушек. Как вдруг это несчастное увлечение Толей. А что, если это глубокая, иссушающая любовь? Ольга Васильевна присматривалась к дочери, к ее осунувшемуся лицу, к ее глазам, в которых ей чудилось затаенное страдание, и, как в Антошкином младенчестве, она болела ее болью.
Что делать, как помочь дочери, она не знала. Была единственная надежда, что это не серьезно и пройдет, как проходит у других девчонок. Поэтому Ольга Васильевна стала особенно радушно встречать Антошкиных друзей, иногда провожавших ее домой.
Студенты разных курсов легко с ней знакомились, становились друзьями, потом поклонниками, потом опять друзьями. Было несколько увлечений длиной в неделю, когда мысли были заняты одним, и домой провожал один, и на телефоне минут по сорок висел все тот же. Но такое постоянство оказывалось очень утомительным. Единственный предъявлял слишком много прав. Антошке нравилось, чтобы с ней ходили гурьбой и при этом интеллектуально сшибались, пронзая друг друга шпагами острот. Отвергнутые воздыхатели некоторое время дулись, даже не здоровались, но потом входили в норму.