Булгаков - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но помимо этого было и куда более серьезное обстоятельство, которое Татьяна Николаевна в одних вариантах своих воспоминаний скрывала, а в других проговаривалась.
«Деньги на платье мне прислали, но их пришлось истратить в другое место…» [87; 36]
«Фаты у меня, конечно, никакой не было, подвенечного платья тоже – я куда-то дела все деньги, которые отец прислал. Мама приехала на венчание – пришла в ужас…» [142; 46]
«Подвенечного платья у меня не было, все деньги, которые мне выслали родные, я накануне истратила, и когда моя мать приехала на свадьбу, не находила слов, чтобы отругать меня» [62; 301].
На самом деле Евгения Викторовна Лаппа не находила слов для дочери не только из-за ее легкомысленного отношения к свадебному наряду; накануне венчания она могла узнать о том, что деньги, которые предназначались для подвенечного платья, были истрачены на аборт. Татьяна Николаевна сделала эту операцию незадолго до того, как стала женой Михаила Афанасьевича. С житейской точки зрения ее, наверное, можно было понять: денег мало, жизнь не устроена, оба еще молоды, да и жить хотелось для себя, а не для ребенка. «Никак нельзя было оставлять…» [87; 36] – говорила она много лет спустя Леониду Паршину, но эта логика скорее свойственна нашему времени. Тогда, казалось бы, люди были воспитаны иначе, и тем не менее 20-летняя женщина при согласии своего друга и без пяти минут мужа решилась на этот шаг. Тот факт, что она сделала аборт, был не просто сам по себе трагичен и показывал степень ее и ее жениха реальной, а не бутафорской удаленности от Церкви. Беда была в том, что в этой операции уже не было ничего экстраординарного. В 1914 году в России было сделано примерно 400 тысяч, как тогда называлось, «преступных выкидышей». За аборты наказывали, но число наказуемых по сравнению с количеством абортов, пусть даже подсчитанных весьма приблизительно, было минимальным. Так, в тот год, когда Татьяна сделала аборт, понесли наказание всего 60 человек. Вынужденная нелегальная операция была дорогостоящей, и едва ли она могла поднять настроение и невесты, и жениха. Кто еще об этом из родственников знал, сказать трудно. «Конечно, никто ничего не знал» [87; 36], – говорила Татьяна Николаевна своему собеседнику, но все же о случившемся скорее всего знала либо догадывалась Варвара Михайловна, что удручало ее накануне венчания еще больше. «Миша совершенно измочалил меня <…> В результате я должна была предоставить ему самому пережить все последствия своего безумного шага» [48; 97], – признавалась она дочери. Изъятые при публикации этого письма Е. А. Земской фрагменты скорее всего касались нежелательной Тасиной беременности. Каково было отношение Варвары Михайловны к тому факту, что она может стать бабушкой, неизвестно; что думал обо всем сам Михаил, был «за», «против» или равнодушен, мы также не знаем, но подавленное состояние всех участников семейной драмы накануне свадьбы бросалось в глаза булгаковской родне.
«…они совершенно издергались, избеспокоились, изволновались и извелись», – писала сестра Михаила Вера сестре Наде, после чего переходила к перечислению домашних хлопот, призванных внести в жизнь успокоение: «Мама шьет Мише простыни и наволочки, а Миша и Груня их метят» [48; 98–99]. Однако, несмотря на эти заботы, Варвара Михайловна была измучена не меньше сына. «У меня еще хватило сил с честью проводить их к венцу и встретить с хлебом-солью и вообще не испортить семейного торжества» [48; 99], – писала она дочери, а дальше сообщала, что к вечеру у нее поднялась температура до 39 градусов и она пролежала в постели три дня.
Свадьба состоялась 26 апреля. Во время венчания, как вспоминала Татьяна Николаевна, «все время хохотали» [62; 616], «почему-то хохотали под венцом ужасно» [142; 46]. Возможно, это веселье было не столько легкомысленное, сколько нервное, а может быть, теперь казалось, что все страшное позади и впереди их ожидают долгие счастливые годы совместной жизни в одном из самых прекрасных городов империи. Позднее весеннее настроение отразилось в очерке Булгакова «Киев-город»:
«Весной зацветали белым цветом сады, одевался в зелень Царский сад, солнце ломилось во все окна, зажигало в них пожары. А Днепр! А закаты! А Выдубецкий монастырь на склонах! Зеленое море уступами сбегало к разноцветному ласковому Днепру. Черно-синие густые ночи над водой, электрический крест Св. Владимира, висящий в высоте…
Словом, город прекрасный, город счастливый. Мать городов русских.
Но это были времена легендарные, те времена, когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное, юное поколение. Тогда-то в сердцах у этого поколения родилась уверенность, что вся жизнь пройдет в белом цвете, тихо, спокойно, зори, закаты, Днепр, Крещатик, солнечные улицы летом, а зимой не холодный, не жесткий, крупный ласковый снег…»
Была у самого Булгакова и его юной жены такая уверенность, не была… «…был год 1913-й. Блестящий, пышный год», – писал он позднее в неопубликованном при жизни рассказе «Мне приснился сон…».
После церкви сели в карету и отправились на Андреевский спуск пить донское шампанское, есть фрукты с конфетами и читать приветственные телеграммы. Среди гостей была в основном молодежь, вхожая в дом Булгаковых, родня с обеих сторон, но не было отца Татьяны Николаевны – статского советника Николая Николаевича Лаппа, и едва ли это отсутствие было случайным. А венчал Михаила и Татьяну очень известный в Киеве священник церкви Николы Доброго на Подоле, профессор Киевской академии, сослуживец и друг Афанасия Ивановича Булгакова протоиерей Александр Глаголев, тот самый, к кому обратилась Варвара Михайловна за поддержкой и советом в трудную минуту и кого позднее Булгаков описал в «Белой гвардии» под его же собственным именем отца Александра.
Татьяна Николаевна Лаппа в одном из вариантов своих мемуаров рассказывала о том, что Глаголев часто посещал Варвару Михайловну, «а когда в доме был Михаил, они уединялись и тихо и мирно беседовали» [62; 302]. В беседе с другим интервьюером этот факт она отрицала: «Я знаю, что Михаил к Глаголеву не ходил, и он к нам не ходил. Михаил ни разу не вспоминал о нем. Он верил, но не был религиозным» [87; 65]. Критерием истины здесь скорее всего может служить факт литературы: беседа старшего Турбина с отцом Александром в романе «Белая гвардия» едва ли появилась бы просто так. И если эти встречи имели место, то очевидно, что спокойные разговоры православного священника с отшатнувшимся от Церкви юношей выгодно отличались от тех яростных споров, которые вели между собой мать и сын, и косвенно лишний раз подчеркивали, что в домашних «causiers» было действительно много личного, к делу не относящегося, смесью юношеской бравады и фронды, с одной стороны, и раздражением категоричной женщины, потерявшей власть над сыном, – с другой. Отсюда, разумеется, не следовало, что молодой Булгаков раскаялся в своих заблуждениях и вернулся в лоно Матери-Церкви, более того, по свидетельству все той же Татьяны Николаевны, ее муж даже не носил нательного креста. «Нет, никогда не носил, это точно. И я не носила. Мой крест, наверное, был у матери. А у него вообще не знаю, где был. Никогда он его с собою не возил» [32; 488]. И все же дверь оставалась открытой и вопрос веры и безверия окончательно решен им не был.
Булгакову нужен был достойный собеседник. И Александр Александрович Глаголев таковым был. Замечательный, образованнейший человек своего времени, он специализировался по ветхозаветной истории, был специалистом по ангелологии и демонологии, а кроме того, хорошо знал еврейский язык и обычаи евреев. В 1913 году, приглашенный в качестве эксперта по делу Бейлиса, Глаголев выступил с речью, доказывавшей необоснованность обвинений в адрес еврейского приказчика. Как относился Булгаков к этому процессу, неизвестно. Из достаточно пространного рассказа Татьяны Николаевны о деле Бейлиса можно сделать вывод о значимости этого события и очень эмоционально окрашенной реакции публики и участников процесса, но невозможно сказать ничего определенного о позиции Булгакова. Е. А. Земская опубликовала в своей книге о семье Булгаковых письмо Константина Петровича Булгакова (Кости японского) Надежде Афанасьевне, из которого также следует, что интерес в семье был огромен («Если бы ты вошла теперь в столовую часов в 8, ты бы ее не узнала. Нет воплей Лельки, избиваемой Ванькой, исчезли блошки, притихли балалайки. Все тихо. За столом, заваленным газетами, склонившись все от мала до велика над Киевской мыслью, Новым временем, Южной копейкой, Последними новостями, изредка проскальзывают номера Киевлянина, еще реже двуглавого орла. В доме тихо и спокойно. Дебаты происходят уже за ужином, когда приходит Миша» [48; 224]), но что именно думал и говорил Михаил Афанасьевич – неясно. Однако газетам – причем, отметим, газетам преимущественно консервативным, – не верил уже тогда, «…в зале суда настроение совершенно иное, чем описывается в Киевской мысли и… ее освещение дела не соответствует действительности. То же говорит и Миша…» [48; 224]