Мальчики - Александр Рекемчук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- А зачем?
- Как зачем?
- Ну зачем?..
Вот тебе и на. Как это зачем? Зачем, видите ли, учиться? Всем известно, зачем. Все учатся.
Мы шли по скверу. Там были скамейки, сыроватые, правда. Колька сказал:
- Давай присядем.
Мы присели.
- Слушай, Женька... Ты только ничего такого не подумай. Ты, небось, подумаешь, что это я со зла. А я не со зла, наоборот. Потому что мне не нравится, когда маленьких обманывают.
- А кто обманывает?
- О_н_и.
- Как обманывают?
- Обманывают. Понимаешь, Женька, это такой разговор... - Николай Иванович поморщился, будто для него был неприятен и труден предстоящий разговор. - Это, понимаешь ли, взрослый разговор.
Я опустил голову пониже и приготовился слушать.
Что ж, взрослый так взрослый. Не привыкать. Мне и до этого приходилось терпеть всякие разговоры, которые старшие ребята любят заводить с младшими. И еще смеются при этом: вот, дескать, дурачки вы маленькие, ничего-то вы не знаете... И такого тебе порасскажут, что потом тошно глядеть на белый свет. Однако никто больше нам, мальчикам, ничего подобного либо взамен этого не рассказывает. Вот и приходится самостоятельно просвещаться, узнавать друг от друга.
Я не сомневался, что Колька расскажет мне сейчас какую-нибудь гадость. Потому я и голову опустил и заранее щеки заслонил руками, чтобы не было видно, если придется краснеть.
- Ты знаешь, отчего мне запретили петь? Потому что мутация. А что такое мутация? Знаешь? Не знаешь... Это когда пацаны становятся мужчинами. Вот ты, например, еще не становишься, а я уже становлюсь.
Допустим.
- И вот, когда бывает мутация, петь нельзя. Потому что ломается голос. Очень долго ломается: целый год. Это вроде болезни. Только не от микробов, а просто так - закон природы... И если у тебя сейчас дискант, то потом, после мутации, будет бас. А если альт, то будет тенор... Понял?
- Ну? - оживился я, отнимая ладони от щек.
Мне сделалось легче на душе. Я понял, что Колька не станет рассказывать гадости.
- Ну и что? Вот у тебя дискант и у меня дискант, значит, будут басы. Очень даже прекрасно...
Я поднялся, выпятил живот, потешно изломал брови и затянул утробным голосом:
- У-ужас смер-р-р-рти сеял мой була-а-ат!..
Но Колька Бирюков посмотрел на меня с явным сожалением.
- Не будет, - жестко сказал он.
- Чего не будет?
- Ничего не будет. Не будет никакого голоса.
- Как это не будет? Совсем?
- Ну, останется, конечно... разговаривать. Тары-бары.
- А петь?
- А петь не будет.
- А почему?
- Так. Закон природы, - повторил Николай Иванович. - У меня, например, не будет. Я это, понимаешь, чувствую. И у тебя, Женька, не будет... Только ты не обижайся: я ведь с тобой честно, по-товарищески. Чтобы ты заранее знал.
- Ну, ладно, - сказал я, подумав. - А откуда же тогда берутся певцы? Настоящие певцы, которые в опере поют и по радио. Откуда?
- Чудик ты! Ведь они не с детства поют. У них потом, когда взрослыми становятся, открывается голос. И уж это на всю жизнь. Но ты прикинь, сколько их, настоящих голосов? На тысячу людей один, и то навряд. А нас в училище - всего двести. Так ты хочешь, чтобы каждый остался при голосе? Не бывает этого, Женька. Закон природы. У нас, в старших классах, все безголосые, ни у кого не осталось. Я дольше всех пел: у меня задержалась мутация... А теперь и мне каюк.
- Так-таки ни у кого не остается? - Я недоверчиво покачал головой.
- Почти ни у кого. Я только про одного парня знаю, что он вроде бы сохранил голос, певцом стал. И то не из нашего училища, а из ленинградского... Один на тысячу.
Один на тысячу!
Нет, я хорошо понимал своего друга Николая Бирюкова. Я сочувствовал ему. Обидно, конечно: пел-пел, солировал в концертах, вот такущими буквами фамилию печатали на афишах - и на тебе. Такое каждому будет обидно...
И еще, догадался я, Кольке немного завидно, что теперь вместо него пою я. И мне, а не ему хлопает публика. И даже цветы иногда преподносят.
На его месте я бы, наверное, тоже позавидовал.
А насчет того, что не у всех мальчиков сохраняются голоса, - это правда.
Я ведь нарочно притворился, будто не знаю. Я уже давно знал, что такое мутация. Мне об этом еще во втором классе один малый поведал.
Один на тысячу? Ну, это он, Колька, просто загнул для красного словца. Для страху. А хоть бы и один на тысячу! Мне-то известно, кто им окажется, этот один на тысячу...
- Гляди-ка, - сказал Николай.
По переулку неторопливо шагал знакомый нам стриженый парень. А рядом с ним, навострив уши, бряцая медалями, вышагивал черно-желтый громадный пес. Шли прочь от рынка.
Значит, так и не удалось хозяину продать собаку. Должно быть, слишком дорого запрашивал.
Как же он теперь, этот парень, обойдется без денег, которые ему позарез нужны? Или если ему ехать в такие места, куда не берут с собаками? Если на него соседи заявление в милицию подали? Вот ведь задача какая...
Однако мне показалось, что этот идущий по улице парень не слишком убит. Лицо его было по-прежнему озабоченным. Но выражение отчаянной тоски вроде бы исчезло из глаз, и потому у него был теперь уже не такой мрачный вид, как тогда, когда он стоял у забора, а, наоборот, лицо парня было сейчас ясным и добрым.
А этот могучий черно-желтый пес, сдержанно и послушно шагавший у его ноги, вдруг ни с того ни с сего гавкнул во весь голос, вскочил на задние лапы, а передние лапы положил хозяину на плечо и лизнул его в щеку розовым длинным языком.
- Надо же! - восхитился Колька.
3
Меня вызвали к директору прямо с урока, с истории.
Недоумевая, зачем бы это, я подошел к высокой двери, постучал, вошел. И остолбенел.
Вот тебя вызывают к директору, ты стучишься, входишь в знакомый кабинет. Директор восседает за своим директорским письменным столом. А рядом, в кресле, как ни в чем не бывало сидит Бетховен.
И ты поневоле впадаешь в столбняк.
А Бетховен, не замечая твоего появления, увлеченно рассказывает директору:
- ...ему нельзя было поручать пенальти - он очень волновался. И чересчур молод. Уж вы мне поверьте: одиннадцатиметровый должны бить старички. Но этот мяч - заложи он его - оказался бы девятнадцатым, и он стал бы лучшим бомбардиром сезона. Команда благородно пожертвовала ему удар. Одиннадцать метров - верняк! При ничейном счете!.. Но он, конечно же, волновался. И отдал мяч прямо в руки Яшину...
Владимир Константинович слушал эту речь почтительно, но несколько рассеянно. Во-первых, как я знаю, наш директор не очень интересовался футболом и, может быть, даже не имел представления, кто такой Яшин. Во-вторых, он в отличие от Бетховена уже заметил, что я стою в дверях.
- Входи, - сказал он и представил меня гостю: - Это Женя Прохоров. Женя, надеюсь...
Да, конечно, он мог вполне надеяться, что я, ученик хорового училища, не осрамлюсь, не явлю своего невежества. Что я знаю композиторов, знаю классиков хотя бы по портретам.
А в кресле сидел живой классик.
Еще с порога я узнал это худощавое и бледное лицо. Эти тонкие губы. Эти волосы, ниспадающие на лоб.
И сейчас композитор протягивал мне руку.
- Здравствуйте. Очень рад, - сказал он. - Я слышал вас в концерте. Былина - это неплохо. Да, неплохо...
Я потупился. Я не стал спорить с классиком. Неплохо, конечно.
- Женя, - сказал он, расстегивая "молнию" кожаной папки. - Я написал новую песню. Она называется "Песня-пеленг". Вы знаете, что такое пеленг?
- Да. - Я старательно откашлялся. - Это...
- Вот именно, - подтвердил он. - Это радиосигнал. Постоянный, непрерывный. Когда ночью высоко в небе летит самолет, он должен все время слышать сигнал с Земли, ему нужен пеленг, чтобы не сбиться с курса. Понимаете?
- Да.
- Но здесь, помимо техники, важна символика. Хорошо, если таким пеленгом будет песня. Советская песня. Ее должен петь мальчик. Я хочу, чтобы ее пели вы.
Он протянул мне рукописные нотные листы.
- Попробуем?
Он оглянулся. Но в директорском кабинете не было фортепьяно. В этом кабинете стояла старинная фисгармония.
- Мы можем спуститься в зал, - предложил Владимир Константинович.
- Нет, зачем же. - Композитор быстро подошел к фисгармонии, приподнял крышку, - "Хофберг". Очень мило... Нет, это даже очень интересно.
Низко наклонясь, он разглядывал переключатели регистров. Потом сел, с очевидным удовольствием тронул подошвами тугие педали мехов. Обратился ко мне:
- Так. Вы сумеете с листа?
- Да, - кивнул я, вглядываясь в нотные знаки и расчлененный на слоги текст.
- Попробуем, - повторил он.
Задышали мехи старинной фисгармонии.
Медленно вращалась бобина, как бы с неохотой и скаредностью уступая витки коричневой ленты другой, соседней бобине.
Динамики выдавали мощный и чистый звук.
Антенны,
антенны,
антенны,
Вы слышите голос Земли.
Антеи,
Антеи,
Антеи...
Я слушал свой голос. И едва узнавал его. Наверное, и самый чуткий микрофон и самая дотошная запись все же чуточку меняют натуральное звучание голоса. Однако голос этот мне нравился чрезвычайно. И нравилась песня. Нравился слаженный, гибкий аккомпанемент оркестра - ведь я еще никогда не пел под такой аккомпанемент. И еще никогда в своей жизни не оказывался в такой обстановке...