Избранные сочинения в пяти томах. Том 1 - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты знаешь, зачем я к своему еду? – уставилась на жену столяра бабушка.
– Не знаю, – извинилась тетка Тересе.
– Я ему не повезу ни мацы, ни свинины. Полный рог слюней – и только, и плюну в его бесстыжие глаза! Твой небось тоже говорил: мы за справедливость, за другую жизнь… А может, мне не надо никакой справедливости? Может, мне начхать на другую жизнь?
Мне хотелось выскочить из своего укрытия и плюнуть в сторону бабушки, но я стеснялся тетки Тересе и боялся остаться дома.
Мою радость по поводу поездки в город вдруг омрачило непонятное чувство вины перед отцом, перед теткой Тересе, перед гусями и кошкой, перед всей землей, на которой не будет ни другой жизни, ни справедливости. Я не шибко понимал, что такое справедливость и что такое другая жизнь, но меня нередко тревожило смутное сознание своей беспомощности. Мне казалось, что так и должно быть, что так пребудет вечно, и я привыкал к своей тоске и беспомощности, как к своему двору, улице, речке, катившей свои чистые и ленивые воды.
– Когда же вы собираетесь поехать? – отважилась перебить бабушку Тересе.
– Бог даст, в воскресенье, – сказала бабушка и зашагала к дому, к неощипанному гусю, ко мне и деду, колдовавшему над карманными часами парикмахера Дамского, которые он чинил даром, – почти никто не приносил ему в починку часы за деньги.
Я выждал, пока бабушка закрыла за собой дверь, выбежал из своего укрытия и бросился в хату.
– Бабушка, ты на самом деле плюнешь ему в глаза? – спросил я и поперхнулся гусиным пухом.
– Ты что, негодник, подслушивал? Вот почему петух кукарекал.
– Это я, бабушка, кукарекал, а петух подслушивал.
Вид у меня был жалкий. Я покаянно смотрел на бабушку, пытаясь найти в ее взгляде что-то похожее на прощение, но ничего, кроме усталости и безразличия, он не выражал. Со стульчика свисала ощипанная, длинная, как маятник, шея гуся.
– Пора тебя, Даниил, к какому-нибудь ремеслу пристроить, – сказала бабушка. – А то ты совсем разболтался.
– Дед хочет, чтобы я…
– Пока я жива, ты часовщиком не будешь, – отрубила бабушка. – Тоже мне, прости господи, ремесло!.. У одного имеются часы, другой время по солнышку определяет, третьему и вовсе нет никакого дела до того, пять часов сейчас или девять. А волосы, волосы, благодарение богу, у всех растут. Парикмахер – не часовщик. Парикмахер даже мертвому нужен. А уж о тюрьме и говорить нечего.
– О какой тюрьме?
– Парикмахер со знаменем на улицу не выйдет. Его знамя – белая простыня. Если бы тебя взял к себе господин Дамский!
– К Дамскому? – разочарованно протянул я. – Он меня бить будет.
– Всех учеников бьют. Мог бы ты, Даниил, еще и полоботрясничать, но вдруг…
– Что вдруг?
– Вдруг я, Даниил, помру.
– Дед останется.
– Дед – не кормилец.
Я был на все готов, лишь бы поехать к отцу в город.
Вечером того же дня к нам пожаловал сам господин Дамский. Он был стар, как дед, но держался молодцевато, не горбился, да и от его морщин приятно пахло одеколоном. На нем был старый, хорошо ухоженный костюм в полоску. Из верхнего кармана торчал белый носовой платок, в который Дамский никогда не сморкался. Для сморкания у него имелся другой платок, но и его парикмахер вытаскивал, как фокусник, легко и изящно, двумя пальцами с накрашенными ногтями. Аккуратно подстриженные и нафабренные усы делали толстую губу Дамского похожей на платяную щетку.
– А мы о вас сегодня говорили, – радушно встретила его бабушка, порозовев от радости.
– Плохое? – напыжился Дамский и поскреб накрашенными ногтями усы.
– Кто же может говорить о вас плохое? – заверещала старуха. – Весь день я вас расхваливала внуку.
Положим, расхваливала она его не весь день, – бабушка на похвалы день никогда не потратит. На проклятие – такое еще могло случиться. Но ей сегодня во что бы то ни стало надо было подольститься и задобрить Дамского, чтоб он не отказался взять меня в учение. Попасть к такому мастеру, как Дамский, – честь немалая. Два года он прожил в Париже, хотя по-французски знал всего три слова: «Постричь?», «Побрить?», «Спасибо».
– Слышал, сына навестить решили? – сказал Дамский и снял с пиджака упавшую гусиную пушинку.
– Что вы! – замахала руками бабушка. – Мне просто надо кое-кого из родственников повидать, – бойко лгала старуха. – Брат у меня в городе и сестра.
Не было у бабушки ни братьев, ни сестер. Она их придумала, чтобы Дамский, не дай Бог, не подумал ничего дурного.
– Раз уж вы едете в город, почему бы и не навестить сына? – поправляя замусоленную бабочку на шее, сказал Дамский. – Мне, например, в принципе нравятся революционеры.
– Кто, кто? – опешила бабушка.
– Ре-во-лю-цио-не-ры!.. Проще говоря, бунтовщики. Правда, у каждого бунта есть один большой недостаток.
Бабушка внимала каждому слову парикмахера, почти окаменев.
– Во время бунта, если он длится долго, населению некогда стричься и бриться. Одни, те, кого бьют и свергают, сидят дома и носа на улицу не высовывают. Другие, те, что бьют и свергают, думают о чем угодно: о человечестве… о будущем… о новом правительстве, только не о своей наружности.
– Господин Дамский, – очнулась бабушка от боязливого почтения. – Я хотела просить вас о величайшей милости.
– Я, честно говоря, тоже пришел с прошением. – Парикмахер вынул из верхнего кармана носовой платок и обмахнулся.
– Тогда просите вы первый, – просияла старуха.
– Нет, вы.
– Нет, вы, – не уступала старуха.
– Как говорят в Париже, даме первенство.
– Господин Дамский, – выпалила бабушка, – не возьмете ли в учение моего внука? Мой Даниил прямо-таки мечтает стать парикмахером.
Прямо-таки мечтаю!
– Прекрасная мечта! – согласился Дамский. – Ну-ка, молодой человек, покажитесь!
Я неохотно подвинулся к парикмахеру.
– Так, так, – осматривая меня с ног до головы, загадочно произнес Дамский. – Руки!
Я поднял руки вверх.
– Нет, нет. Не вверх, а протяните их ко мне, – попросил цирюльник. – Пошевелите, молодой человек, пальцами!
Я протянул и пошевелил.
– Так, так… Пальцы, в принципе, неплохие… Хотя…
– Хотя? – испуганно повторила бабушка.
– Меня немножко смущает его мизинец. Но с годами, думаю, все образуется.
– Мизинец? – бабушка от испуга даже охрипла.
– Да, да, – процедил Дамский. – В нашем ремесле каждый палец имеет свое назначение… С таким мизинцем можно смело стать президентом… премьер-министром… полицейским… Но парикмахером и вором – никогда.
– Помилуйте, господин Дамский, мой внук и не собирается стать вором.
– Пусть на следующей неделе придет ко мне, я дам ему упражнения для мизинца, – миролюбиво сказал Дамский.
Этого мне только не хватало – упражнения для мизинца! У меня вполне нормальный мизинец. Нечего мучить его какими-то упражнениями. Он у меня, слава богу, и шевелится, и гнется. А потом, разве бритву держат мизинцем?
Старуха стояла перед господином Дамским, пришибленная его вниманием, и полной грудью вдыхала струившийся от него аромат одеколона, мыла и достатка. Коченея от обрушившейся на нее удачи, она даже забыла о просьбе Дамского и собралась его проводить, но парикмахер вытащил из внутреннего кармана пиджака – сколько же у него в пиджаке, черт побери, карманов! – какую-то бумажку, сложил ее вдвое и подал бабушке:
– Вот вам записка.
– Спасибо, – сказала бабушка, принимая бумажку как задаток.
– Там адрес, – пояснил Дамский.
– Господин Дамский, кто же в местечке не знает, где находится ваша парикмахерская? – затараторила старуха, давясь лестью.
– В записке адрес моего двоюродного брата. Он тоже парикмахер.
– Нет, нет, нет! К другому парикмахеру, пусть он будет и вашим родным братом, я своего внука не отдам! – заартачилась бабушка, и в ее глазах, как в глазах кошки, сверкнули искры мести.
– У моего двоюродного брата вы должны взять для меня бритву. Сам бы поехал, да нельзя, даже на день, закрывать парикмахерскую. Еще, не приведи Господь, подумают, будто Дамский на ногах не стоит.
– Вы хотите, чтобы я привезла вам из города от вашего двоюродного брата бритву? – опомнилась бабушка.
– Буду очень признателен, – сказал парикмахер. Высморкался в платок для сморкания и спросил: – Муж дома?
– Дома. Где ж ему быть? – тщетно борясь с желанием унизить деда, ответила бабушка. – Не приносите ему больше часов в починку.
– А почему, собственно?
– Он, бедняга, уже не видит и не слышит.
– Хороший парикмахер, если он и ослеп, бреет лучше, чем плохой, но зрячий. У ремесла, позвольте вам заметить, свои глаза и уши, – сочувственно произнес Дамский и направился в другую комнату.
Комната деда была меньше и светлей, чем наша. Из единственного большого окна падал свет на стол, уставленный всякими часами, усыпанный колесиками и винтиками, пружинками и стрелками. Здесь все тикало и копошилось, как летом в лесу. Внутренности часов смахивали на растревоженный муравейник. Муравьи догоняли друг дружку, суматошно и бестолково бегая по крохотному, придавленному дедовским пальцем кругу. В этих муравьях заключалась вся жизнь деда. Он с утра до позднего вечера, а иногда до глубокой ночи разглядывал их в свою лупу, оживлял мертвых, доверял им все сокровенное, волновавшее его старческую душу, – жалобы на свою немощность, обиды на бабушку, тоску по чему-то прошедшему, промелькнувшему, как солнечный луч в пасмурную погоду.