Красный терминатор. Дорога как судьба - Михаил Логинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И вправду, забыл, дурья голова, — Баранов звучно хлопнул себя по лбу.
— И как соседи не побоялись тебе столько снаряжения отдать? — изумился Никита Палыч, уже сидевший на кровати. — Вдруг ты бы все в комбед отнес?
— Все равно бы там мне не поверили. Я же дурак.
Между тем Назаров был занят делом. Когда давеча собутыльники восхищались его сидором, кое-какие фронтовые вещицы они не увидели — Назаров прибрал их с самого начала. Маузер был в превосходном состоянии. Назаров дунул в дуло, вставил обойму, любовно провел пальцами по мощной рукояти. Это вам не какой-нибудь браунинг для гимназистов — стреляться от несчастной любви.
Еще имелся револьвер. Это был самый что ни на есть кольт, любимое оружие ковбоев. Федор пару раз крутанул барабан. Нормально. Обидно, что всего шесть патронов.
Маузер был в кобуре. Назаров надел ее на себя, а револьвер заткнул за ремень, не забыв пощелкать по нему пальцем. Не выпадет.
Отнятую у Топора лимонку он опустил в карман гимнастерки. Гимнастерка была у него третья с 15-го года. В ней он участвовал в двух десятках разных передряг, поэтому давно убедился: из кармана не вылетит ничего, даже если его повесили бы за ноги. Подумав, Назаров кинул в карман и четыре динамитные шашки, предварительно подрезав им шнуры. В другом кармане он нащупал штучку, которую предпочитал без толку не теребить — латунную бензиновую зажигалку.
Еще чего-то недоставало. Наградной кинжал был неподалеку, но Назаров им почти не пользовался и рука к нему не привыкла. Вместо него взял финку. Заодно захватил и моток веревок.
Закончив приготовления, Назаров присел на табурет, стоявший посередине комнаты. У него в руках был грубый маленький деревянный медальончик, сопровождавший его всю войну. Федор пристально вгляделся в него, насколько позволяли красные лучи заходящего солнышка, уже с трудом проникавшие в избу. Медальончик, подарок одной славной полячки, с зимы 15-го года служил ему талисманом.
— Федька, а мне какое оружие взять? — спросил Тимоха.
— Никакого. У тебя будет особый приказ. Сходишь к Степану. Скажешь ему, что я домой отправился.
— Федя, а зачем это?
— Когда он узнает, что я в Усадьбу иду, сразу же с печки слезет и поползет туда со своим костылем. Пусть пока не знает.
— Хорошо, так и сделаю.
Назаров застегнул гимнастерку на все пуговицы. Обернулся, перекрестился (чего никогда не делал в прежней жизни, но он был уже далеко не прежний, совсем не прежний) и вышел за порог. Путь его лежал не по главной улице, а огородами, к реке. Такой путь был на полверсты дольше, чем если идти прямой дорогой, но Федор не хотел, чтобы в Усадьбе узнали о том, что он к ним направляется, раньше времени.
Берег речки, дай бог памяти, Бобрушки зарос густыми кустами, ясное дело, берег этот — любимое место весенних уединений зиминских парней и девчат. Нынешней весной, уж конечно, не спугнешь ни одну парочку, заглянувшую в чащу черемухи соловушку послушать. Он вышел на берег, отыскал в кустах извилистую тропинку и двинулся по ней.
Тропинка вывела его наверх. Назаров взглянул и увидел перед собой громаду Усадьбы.
* * *Здание напоминало прелестную виллу, которую надели на основание средневекового замка. Правда, романтическое подземелье представляло собой огромный двухъярусный подвал — нечто среднее между склепом и винным погребом, без всяких каменных галерей, ведущих в соседний лес. Построена Усадьба была еще при старом барине Петре Владимировиче заезжим английским архитектором Чарльзом Фоксом, эксцентричным, как и вся английская нация.
Ни архитектор Чарльз Фокс, ни весь зиминский род не мог и представить, какое сугубо феодальное употребление найдут для декоративной башни и столь же декоративного подвала потомки крепостных. Теперь над башней развевался красный флаг, а мрачный подвал стал тюрьмой для пленников комбеда.
Весь огромный причудливый дом с его многочисленными коридорами, комнатами, винтовыми лестницами и мансардами оказался добычей революционного мужичья. В гостиной, там, где не хватило растасканных стульев, вокруг стола выстроились деревянные чурбаны и нехитрая кухонная меблировка. На одном столе рядом с фарфоровой посудой из сервиза стояла глиняная утварь, реквизированная из кулацких изб. Всюду были свалены разнообразные трофеи, изъятые комбед овцами у своих зажиточных собратьев. Сельские революционеры тащили в Усадьбу, как сороки в свое гнездо, все, что, по их мнению, могло пригодиться для будущей коммуны. Оружейную, где висели барские штуцера, комбед приспособил под арсенал, заполнив его кулацкими ружьями и разным охотничьим припасом, а также иным военным снаряжением, сейчас комбеду не нужным. По соседству, в людской, валялись свертки ткани, швейные машины, тяжелые весы, самовары, настенные часы и даже велосипед. Особняком стоял десяток бидонов с керосином — председатель комбеда, понимая важность этого стратегического продукта, приказывал изымать его где только увидят, провозглашать «коммунарной» собственностью и тащить в Усадьбу. В детской на полу были вперемешку набросаны матрасы и сено. Сюда товарищи удалялись на боковую.
А в барском кабинете поселился его новый хозяин — Сенька Слепак.
«Ну Федька Мезенцев, ну сволочь», — каждый раз не забывал подумать Сенька Слепак, просовывая финку в щель между верхним ящиком и крышкой стола. Только так можно было выдвинуть этот ящик. Поверх бумаг в нем лежала тетрадь в бархатном переплете, которую Сенька любил перелистывать. Он вообще любил бывать в кабинете барина, сидеть за его рабочим столом, попивать самогон и копаться в бумагах покойного Владимира Ивановича.
В Усадьбе барский кабинет менее всего пострадал от сельских революционеров. Позаимствовать отсюда было, по сути, нечего. Вдоль одной стены — книжные шкафы под потолок, битком набитые соответствующим содержимым. Вдоль другой — то же самое. У окна — стол, металлические, замысловато изогнутые ручки от ящиков которого содрал Федька Мезенцев и приспособил у себя дома к кадкам для засолки огурцов.
На самокрутки газетная бумага годилась не в пример лучше книжной, толстой и плохо рвущейся. Если бы газет не хватало, оно конечно, сгодилась бы и эта, но в помещичьем доме обнаружились подшивки «Русского инвалида», «Петербургской газеты», «Нивы». Понятное дело, зимой книги пойдут на растопку печей, а пока стоять им как стояли, корешок к корешку.
В столе у барина хранились стопки писем и тетради, неписаные крупным старательным почерком. Среди последних наткнулся любознательный Слепак на бордовую тетрадь. Оказывается, помещик Владимир Иванович вплоть до последнего своего дня вел дневник. То есть записывал, что в его жизни приключалось и что он по этому поводу подумал. Прочитанное растревожило Сеньку не на шутку.
«Это выходит что? — рассуждал он сам с собой. — Человек помер, а мы можем узнать, какого числа чего он делал. Ведь нужнейшая вещь для борца, строящего мировую революцию. Опосля спросят меня, ну, скажем, внуки или кто из товарищей, а где ты, сволочь, на каких фронтах революции бился такого-то числа? А ты им откроешь и выдашь. Вот, дескать, тогда-то и тогда-то бился там-то и там-то. Да и сам припомнишь геройское времечко».
Короче говоря, Сенька Слепак задумал сам делать подневные записи, отражающие личное участие в мировой революции.
Требовалось только открыть одну из чистых тетрадей и сделать первую запись. И пойдет дело. Но что-то все время мешало.
А сегодня утром было что занести в дневник. События последних суток требовали, чтоб их увековечили. По привычке Сеня листал дневник Владимира Ивановича, кое-что перечитывал, шевеля губами и водя грязным пальцем по строчкам. Вот обгрызенный ноготь дважды отчеркнул одну и ту же фразу, опять вернулся к ее началу.
— Противоречивые чувства охватили меня при этом известии, — вслух прочитал Слепак. — Ишь, гад, как закрутил. О революции толкует буржуазной. — И посмаковал: — «Противоречивые чувства…»
Утро наступило для товарища Слепака за полдень. Барину, прожигавшему жизнь в праздности, утреннее пробуждение служило поводом сделать в дневнике какую-нибудь жизнерадостную запись, например: «Я всегда боюсь проспать арию жаворонка на рассвете и вторящие ей лучшие на земле звуки и запахи оживающей русской природы», или: «Я проснулся с ощущением небывалой легкости во всем теле…» и т. д.
Сеня проснулся со знакомым ощущением тяжести в теле и особенно в голове. Добравшись до лечебной жидкости, хранившейся в ящике стола — бутылки самогона, предкомбед, в очередной раз отматюгав Федьку Мезенцева за оторванные ручки, управился с плохо подчиняющимися пальцами, и по пищеводу побежал чудотворный ручеек. Окружающее стало вызывать к себе интерес, тело возвращалось в повиновение, заработала память. «Ларька, Федька Назаров!» — прозвучало в голове, как выстрел.