Роман "Девушки" - Анри Монтерлан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет! Нет! — вскричала она, стряхнув оцепенение, — теперь вы не имеете права меня бросать. Вы ведь шутите.
«Не имею больше права! — подумал он. — Я ведь всегда говорил: самое сложное в милосердии — это последовательность». Словно догадавшись, о чем он думает, она сказала:
– Любить в залог, отдавать в залог. Не имеют права любить человека так же, как оказывают благодеяние, анонимно, не желая войти в его жизнь…
– Останемся же в прежних отношениях. Только впредь не жалуйтесь. Вы сами создаете неудобства.
– Я больше ни на что не пожалуюсь, обещаю это торжественно. Хочу лишь одного: не терять вас. Дело в том, — сказала она напрямик, — что вы мужчина, который всегда бросал сам и которого никогда не бросали. Это чувствуется.
– Неправда. Меня дважды бросали по-свински.
– И это было мучительно?
– Нет. Я счел абсолютно естественным то, что кому-то осточертел. Я слишком часто испытывал это сам. Когда я вижу женщину, с которой несколько месяцев был близок и которая не сегодня-завтра меня бросит, у которой одно желание: не иметь со мной ничего общего, я узнаю себя.
Она молчала, ошеломленная, но он продолжал:
– Черт! Нам пора расстаться. Уже около десяти, а я в восемь приглашен на ужин.
– Мы еще увидимся? — спросила она, не способная ни на что, кроме банальных фраз.
– Ну да, я вас извещу.
– Ведь если я вам напишу, вы мне, может, и не ответите. Вы никогда не давали мне свой номер телефона.
– Я думал, вам не на что больше жаловаться.
201
– Простите.
– Я дал бы вам свой телефон, но это бесполезно, потому что он все равно отключен: тишина меня успокаивает. И знаете, кто меня вынудил к этой мере, досадной для друзей и деловых людей, желающих со мной поговорить, и смущающей меня, поскольку я рискую прозевать многие полезные вещи? Женщины, исключительно женщины. Женщины со своими всегда пустыми, ежедневными и полуежедневными разговорами, на четверть часа каждая. И особая категория женщин, самых страшных: тех, кто меня любит, и кого я не люблю. Результат: я получаю по три телеграммы в день, разумеется, пустых. А ничто так не приводит в отчаяние, как убийственные послания людей, которых не любишь, когда каждую секунду ждешь почтальона с письмом от того, кого любишь. Итак, дорогая мадмуазель, до свидания, и не простудитесь.
Он говорил с ней тоном, который ее оледенил до такой степени, что она спрашивала себя, не упадет ли она в обморок; машинально протянула руку. Больше она не реагировала.
Она отошла. Он позвал:
– Эй!
Она остановилась. Он приблизился. По его лицу безостановочно проходили чередующиеся выражения благородства и свинства, важности и насмешки. Это правда: он чувствовал себя более подвижным по сравнению с ней, он скакал, как гадкий пес вокруг барашка с великолепным запахом.
– Разве я свинья?
– Не знаю. Оставьте меня… Оставьте…
– До свиданья.
Он отошел, и в нескольких шагах закурил сигарету. Он чувствовал себя на десять лет помолодевшим с тех пор, как она исчезла. Женщина, которая уходит, оставляя его одного, — десять выигранных лет, если он ее не любил. И один-два года, если любил.
* * *
Андре не сомкнула глаз ни на секунду. Она поворачивалась на правый бок, и печаль давила справа, поворачивалась на левый — печаль давила слева, словно шар, который находился внутри. Ей хотелось перекладывать с места на место ноги, изболевшиеся во время той дикой скачки, ей казалось, что она простудилась: очень узкая простыня усиливала муку, все время сползая. Утром она плакала с семи до семи двадцати пяти — сколько в нем одновременно мягкости и жесткости! Любой ценой необходимо узнать, как он к ней относится. Она послала телеграмму, сказав, что плакала с шести до восьми, и «заклиная» позвонить ей в полдень, в отель. Заплатив за телеграмму сорок су, она оставила мелочь почтовому служащему,
202
который пробормотал несколько шутливых слов насчет брошенных женщин.
Косталь не позвонил. Телеграмма вызвала раздражение. При виде одного лишь почерка Андре, он пришел в отчаяние. «Она для меня ничто, я не должен ей ничего, я занимался ею пятьдесят раз, я постоянно приглашаю ее обедать и посвящаю ей два с половиной часа моей жизни; да, два с половиной часа! — я ломаю голову, чтобы, не ранив ее, выйти из смешного положения… А теперь она меня заваливает телеграммами! Слезливыми телеграммами! Не хватало, чтобы я виделся с ней по два часа через два дня! Ну нет, на этот раз нет!» В полдень он послал телеграмму: он вынужден уехать в Безансон к больному дяде. Он напишет ей по возвращении.
Ожидание Андре в этой комнатенке на седьмом этаже жалкого отеля (она спрашивала о ценах в шести отелях, прежде чем остановилась в этом), где ветер просачивался в оконные швы, где ночной столик распространял зловоние, где она нашла клочки засохшей измаранной ваты в ящике. Сидела на единственном стуле возле хилого огня, с наброшенным на плечи манто; она никогда бы не поверила, что способна испытывать такую тоску и такую муку. Знать бы, о чем он думает, боже! Она, конечно, догадывалась, что разозлила его, послав телеграмму, однако не сделать этого было невозможно. Ее разум напоминал испорченные весы. То это было: «Страшная холодина в этих унылых улочках, идти, идти, идти, как проклятье, и все его слова, как нож, расковыривающий рану». То, напротив, преувеличивая и все придумывая: «Эти минуты будут единственными счастливыми в моей жизни. Даже в своей болтовне он был столь добр, столь нежно-важен, может, без своего ведома. Он страдал от того, что нет ребенка, он доверял, он, кажется, хотел, чтобы его пожалели. Какой он был трогательный, когда говорил о матери! Говорил ли он о матери с другой женщиной?»
Подобно тому, как она думала, что Косталь доверился ей, тогда как он не делал ничего другого, как говорил для самого себя, ни больше ни меньше, чем когда проституировал себя полусотне тысяч читателей. Она чистосердечно воображала, что при обмене с ним рукопожатием, он, а не она задержал ее руку в своей. Ей казалось, что она слышала клацанье по асфальту его «шагов немецкого офицера»; ей казалось, что она видит, как он ее слушает с «неуловимой улыбкой богов» на губах. Мысль, что он замышлял женитьбу на ней, возможно, вследствие скачка воображения, показалась ей менее правдоподобной, чем накануне, и все же: «Я чувствую, что недостойна подобной участи; я осознаю, что нас разделяют социальные условия; я ни романтична, ни безумна. Следовательно, есть что-то, раз эта возможность, о которой я никогда, нет, никогда не мечтала, вдруг показалась вероятной». Дошло до того, что она стала страстно желать, чтобы они снова пошли вечером по этим темным улицам, пошли так, чтобы она запросила пощады, и то, что минутой раньше казалось ей
203
«жестоким» и «печальным», сейчас стало тем, за что цеплялась ее надежда.
В полдвенадцатого она спустилась в бюро отеля и стала ждать телефонного звонка, не отводя взгляд от часов. Ничего. В час она поднялась в комнату не в силах позавтракать и еще подождала. В Париж она приехала на месяц и поэтому желала, чтобы время шло. В два получила телеграмму от Косталя и почуяла ложь. Она побежала на авеню Анри-Мартен и сначала спросила у консьержа:
– Господин Косталь в Париже?
– Да, мадмуазель.
Но на этаже слуга сказал:
– Г-н Косталь в Безансоне.
На следующее утро она вернулась на авеню Анри-Мартен: она не сомневалась, что он там. Она желала какого-нибудь вердикта, даже самого страшного, чтобы быть уверенной или чтобы умереть.
– Господин Косталь не вернулся?
– Нет, мадмуазель. Мы не знаем, когда он вернется.
Она вышла; бродила, не в силах покинуть квартал, всюду ища Косталя взглядом, питаясь горькой мыслью: он — здесь, она — здесь, а дни текут зря, как и в Сэн-Леонаре, и завтра нужно будет вернуться в беспросветный ад одиночества и отчаяния. Это бешеное кружение (решительно она была создана для скачек по улицам!..) было не столько желанием встретить Косталя, сколько своего рода опиумом: находясь без дела в комнате отеля, она, возможно, впала бы в истерику. Она вошла в церковь, названия которой не знала, и оставалась там час, наполовину оледеневшая, повторяя: «О, нет, Бог не может заставить страдать больше, чем страдает человек». Она написала эту фразу на обрывке бумаги, которую нашла в сумке, купила конверт за один су, вложила и понесла консьержу Косталя.
Она около часа бродила перед домом. Так, находясь в Париже в то время, когда Косталь путешествовал, она почти все вечера проводила под его окнами, смотря, не освещены ли они. Она побледнела, заметив мужчину, которого приняла за Косталя. Она оказалась перед витриной магазина и устрашилась своей уродливости: «Боже, что ты со мной сделал! Кто эта особа?» (она не подумала о Боге, когда была в церкви). Она повстречала продавщицу фиалок, купила букетик («Буду щедрее его») и, поднявшись в дом Косталя, положила на лестничную площадку перед дверью его квартиры. Спустившись, поняла с запозданием, что ее жест не принесет ничего, кроме вреда, что слуга обнаружит цветы и станет над ней насмехаться, и она решила взять его обратно. Но тогда в пятый раз за два дня она бы попалась консьержу на глаза… Она не осмелилась.