Собрание сочинений в одном томе - Владимир Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А, Максим Григорьевич! – заорал Колька, как будто даже обрадовавшись. – Не помер еще? А мы к тебе с обыском! Вот и ордер. – Тут дружок его извлек из-за спины бутылку коньяку.
«Двин», – успел прочитать Максим Григорьевич. – Хорошо живут, гады!»
А Колька продолжал:
– Я вот и понятых привел – одного, правда. Знакомьтесь – звать Толик. Фамилию до времени называть не буду. А прозвище – Шпилевой! Толик Шпилевой! Прошу любить! Шмон мы проведем бесшумно да аккуратно, потому – ничего нам найти не надобно, кроме Тамарки!
Максим Григорьевич, который хотел было дверь перед носом у них захлопнуть, при виде коньяка, однако, передумал и при виде же его сейчас же побежал блевать. Глаза его налились кровью, он как-то глупо заурчал, задрал голову и, не закрывши двери, побежал снова в совмещенный санузел.
Дружки понятливо переглянулись и вошли сами. Пока Максим Григорьевич орал, а потом умывался, раскупорили они бутылку «Двина», взяли стопочки в шкафу, и когда вернулся хозяин, обессилевший и злой, Колька уже протягивал ему полный стаканчик.
– Со свиданьицем, Максим Григорьевич, поправляйтесь на здоровье, драгоценный наш!
Максим Григорьевич отказываться не стал, выпил, залил водичкой, подождал – прошла ли. И друзья подождали, молча и сочувственно глядя и очень желая тоже, чтобы прошла. Она и прошла. Он, вернее, – коньяк.
Максим Григорьевич выдохнул воздух и спросил:
– Ты чего с утра глаза налил и безобразишь на лестнице, уголовная твоя харя? – ругнул он Кольку, ругнул, однако, беззлобно, а так, чего на язык пришло.
– Так там написано, – пошутил Колька, – «Лестничная клетка – часть вашей квартиры» – значит, там можно петь, даже спать при желании. Давай по второй!
Выпили и по второй.
Совсем отпустило Максима Григорьевича, и он проявил даже некоторый интерес к окружающему:
– Ты когда освободился?
– Да с месяца два уже!
– А где шаманался, дурная твоя голова?
– Вербоваться хотел, там же – под Карагандой, да передумал. Домой потянуло, да и дела появились.
Колька с Толиком переглянулись и перемигнулись.
– Ну, дела твои я, положим, знаю. Не дела они, а делишки – дела твои, да еще темные. В Москве-то тебе можно?
– Можно, можно, – успокоил Колька, – я по первому еще сроку, да и учитывая примерное мое поведение в местах заключения.
– Ну это ты, положим, врешь! Знаю я твое примерное поведение! – Максим Григорьевич выпил и третью. – Знаю, своими же глазами видел.
Это была правда. Видел и знал Максим Григорьевич <Коль>кино примерное поведение. Года три назад, когда путалась с ним Тамарка, ученица еще, и когда мать пришла зареванная из школы, попросила она Максима Григорьевича:
– Ты ведь отец, какой-никакой, а отец – пойди ты, поговори с ним!
Максиму Григорьевичу хоть и плевать было – с кем его дочь и что, но все же пошел он и с Николаем говорил. Говорил так:
– Ты, это, Николай, девку оставь. Ты человек пустой да рисковый. Тюрьма по тебе плачет. А она еще школьница, мать вон к директору вызывали.
Колька тогда только рассмеялся ему в лицо и обозвал разно – мусором, псом и всяко, – а потом сказал:
– Ты не в свое дело не суйся! Какой ты ей отец! Знаю я – какой ты отец. Рассказывали, да и сам вижу. А матери скажи, что Томку я не обижаю и другой никто не обидит. Вся шпана, ее завидев, в подворотни прячется и здоровается уважительно. А если бы не я – лезли бы да лапали. Так что со мной ей лучше, – уверенно закончил Николай.
Максим Григорьевич и ушел ни с чем, только дома ругал Тамарку всякими оскорбительными прозвищами, и мать ими же ругал, и сестру с мужем, и целый свет.
– Пропадите вы все – вся ваша семья поганая да б...ская. Не путайте меня в ваши дела. Я с уголовниками больше разговаривать не буду. Я б с ним в другом месте поговорил. Но ничего – может, еще и придется.
И накаркал ведь, старый ворон. Забрали Николая за пьяную какую-то драку с поножовщиной да оскорблением власти, по странной случайности все предварительное заключение сидел тот в Бутырке, в камере, за которой Максим Григорьевич тогда надзирал. Он как сейчас помнит, Максим Григорьевич. Входит он, как всегда, медленно и молча в камеру, и встает ему навстречу Николай Святенко по кличке Коллега – уголовник и гитарист, наглец и соблазнитель его собственной, хотя и нелюбимой, дочери. И совсем не загрустил он оттого, что грозило ему от двух до семи по статье 206 «б» Уголовного кодекса, а даже как будто и наоборот – чувствовал себя спокойнее и лучше.
– А, Максим Григорьевич, ненаглядный тесть! Прости, кандидат только в тести! Вот это встреча! Знал бы ты, как я рад, Максим Григорьевич. Ты ведь и принесешь чего-нибудь, чего нельзя, – подмаргивал ему Колька, – по блату да по-родственному, и послабление будет отеческое – мне и корешам моим. Верно ведь, товарищ Полуэктов?
Максим Григорьевич как мог тогда Кольку выматерил, выхлопотал ему карцер, а при другом разе сказал:
– Ты меня, ублюдок, лучше не задирай. Я тебе такое послабление сделаю! Всю жизнь твою поганую лагерную помнить будешь.
Николай промолчал тогда, после карцера, к тому же у него назавтра суд назначен был.
Он попросил только, миролюбиво даже:
– Тамаре – привет передайте. И все. И пусть на суд не идет.
Максим Григорьевич ничего передавать, конечно, не стал. А на другой день Коллегу увезли, и больше он его не видел и не вспоминал даже.
И вдруг вот он – как снег на голову – и с коньяком да с другом, как ни в чем не бывало попивает да напевает:
Снег скрипел подо мной, поскрипев, затихал,И сугробы прилечь завлекали.Я дышал синевой, белый пар выдыхал, —Он летел, становясь облаками.
– Что думаешь делать, если, конечно, не секрет? – спросил Максим Григорьевич. – На работу думаешь – или снова за старое?
– За какое это старое? Я работал, Максим Григорьевич, я рекламу рисовал, а драка та – случайная. Играли в «петуха» во дворе. Один фраер хорошо разбанковался – третий круг подряд всех чешет, на кону уже по двести было, ну а я, хоть и выпимши, вижу – передергивает он. Я карты бросил и врезал ему, надел на кумпол. Он кровью залился. А парень оказался цепкий да настырный. Так что мы еще с ним минут десять разбирались, а пока милиция подоспела – соседи. Стали вязать. А я вашего брата недолюбливал, – извинился Колька, – теперь люблю больше себя, а тогда дурной был – не понимал еще, что власть надо любить, и бить ее – очень даже глупо. Ну и, конечно, милиции досталось. Вот, так что драка эта – дурацкая, и срок я схлопотал ни за что. Да теперь что об этом! Это быльем поросло.
А ямщик молодой не хлестал лошадей,Потому и замерз, бедолага, —
пропел Колька продолжение песни, из которой выходило, что, если бы ямщик был злой и бил лошадей, он мог бы согреться и не замерз бы и не умер. Так всегда, дескать, в несправедливой этой жизни – добрый да жалостливый помирает, а недобрый да жестокий живет.
Песня Максиму Григорьевичу показалась хорошей, и странно напоминала она песни Сашки Кулешова – артиста и вчерашнего собутыльника. Опять засосало под ложечкой от досады за давешнее хвастовство, и, отгоняя ее, досаду, Максим Григорьевич спросил для приличия, что ли, у Толика – дружка Колькиного, который во все продолжение разговора только лыбился и подливал:
– А ты чем занимаешься?
– Я-то? Я – пассажир.
– А-а... – протянул Максим Григорьевич, хотя и не понял. – Кто-кто, говоришь?
– Пассажир! По поездам да такси. Работа такая – пассажир.
Максим Григорьевич недоверчиво так взглянул на него, но, решив не показать виду, что он такой профессии не знает, больше спрашивать не стал. Ну их к дьяволу – народ коварный да подковыристый, – нарвешься опять на розыгрыш какой-нибудь и посмешищем сделаешься.
– Ну а ты-то, ты-то, Николай, что делать будешь?
Снова переглянулись дружки, и Николай ответил:
– Пойду в такси, должно быть, шофером. Поработаю на план и на себя малехо.
Разговор шел вот уже час почти, а Николай про Тамару не спрашивал, ждал, должно быть, что Максим Григорьевич сам расскажет. А тот не торопился и тянул резину, может – нарочно, чтобы помучить.
А уж как хотелось Николаю расспросить да разузнать про Тамару, бывшую свою подругу, у которой был первым и которой сам же разрешил – не ждать. Он тогда и не думал вовсе, что будет о ней и грустить, и печалиться. Там – под Карагандой, где добывал он с бригадой уголь для страны, ночью, лежа в бараке, вымученный и выжатый дневной работой, отругавшись с товарищами или поговорив просто, должен бы был он засыпать мертво. Но сон не шел. Он и считал чуть не до тысячи, и думал о чем-нибудь приятном, всплывали в памяти его и двор, и детство его, голубятника Кольки Коллеги, и Ленька Сопеля, у которого брат на «Калибре», и позднейшее – многочисленные его веселые и опасные похождения и, конечно, женщины. Их было много в Колькиной бесшабашной жизни. Совсем еще пацана, брали его старшие ребята с собой к гулящим женщинам. Были девицы всегда выпившие и покладистые. По нескольку человек в очередь пропускали они ребят, у которых это называлось – ставить на хор. Происходило это все в тире, на Петровке, где днем проводили стрельбы – милиционеры и досаафовцы стреляли из положения лежа. Так что были положены на пол спортивные маты, и на них-то и ложились девицы и принимали однодневных своих ухажеров пачками, в очередь, молодых пьяноватых ребят, дрожавших от возбуждения и соглядатайства.