Жестяной барабан - Гюнтер Грасс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы встретились -так начинала фройляйн Пиох, выплакавшись, в трамвае. Я ехала из магазина -она владеет и руководит отличной книжной лавкой, -вагон был набит битком, и Вилли -так звать господина Фольмера -очень сильно наступил мне на правую ногу. Я даже стоять больше не могла -и мы полюбили друг друга с первого взгляда. Но поскольку ходить я тоже не могла, он предложил мне свою руку, проводил, вернее сказать, отнес меня домой и с тех самых пор любовно заботился о том самом ногте, который весь посинел, когда Вилли наступил на него. Да и в остальном он не скупился на проявления любви, пока ноготь с большого пальца правой ноги не отпал и, стало быть, на этом месте свободно мог вырасти новый. Но с того дня, как отвалился мертвый ноготь, остыла и его любовь. Мы оба страдали от этого. И тогда Вилли, который все еще был очень привязан ко мне, потому что у нас и вообще было много с ним общего, сделал мне ужасное предложение: давай я буду наступать тебе на большой палец левой ноги, пока и он не станет красно-синим, а потом черно-синим. Я согласилась, он так и сделал. Снова ко мне вернулась вся полнота его любви, и я могла наслаждаться ею, пока и левый ноготь, как увядший лист, не отвалился и снова не настала осень нашей любви. Тогда Вилли захотел наступить на большой палец моей правой ноги, который к тому времени уже достаточно подрос. Но тут я не согласилась. Я сказала: если твоя любовь настоящая и большая, она должна жить дольше, чем ноготь. Он не понял моих слов и покинул меня. Через несколько месяцев мы встретились с ним в концерте. После антракта он без спросу сел рядом со мной, потому что возле меня еще было свободное место. Когда во время Девятой симфонии вступил хор, я подставила ему свою правую ногу, предварительно сняв туфлю. Он сразу ее нащупал, но концерт я из-за этого не сорвала. Впрочем, через семь недель Вилли снова меня оставил. Еще два раза мы недолго принадлежали друг другу, потому что один раз я подставила ему левую, другой раз правую ногу. Сегодня большие пальцы на обеих ногах у меня изуродованы. Ногти не желают больше расти. Изредка Вилли заходит ко мне, садится на ковер передо мной и с ужасом, полный сострадания ко мне, да и к себе самому, но без всякой любви и без слез глядит на лишенные ногтей жертвы нашей любви. Иногда я говорю ему: пойдем со мной, Вилли, пойдем в Луковый погребок к Шму и выплачемся разок как следует. Но пока он ни разу не согласился. Бедняга так ничего и не знает о великой утешительнице -слезе.
Позднее и Оскар рассказывает об этом с единственной целью: удовлетворить ваше любопытство к нам в погребок явился и господин Фольмер, владелец магазина радиоаппаратуры. Они вместе поплакали и, судя по всему -как мне вчера рассказывал Клепп во время своего визита, -недавно поженились.
Пусть даже истинный трагизм человеческого бытия становился во всей своей полноте виден со вторника по субботу по воскресеньям погребок не работал, именно понедельничным гостям выпадала честь изображать из себя если не самых трагических, то зато самых активных плакальщиков, понедельник был дешевле. Шму оделял молодежь луковицами за полцены. Поначалу приходили медики и медички. Да и студенты из Академии художеств, прежде всего те, кто хотел стать в будущем учителем рисования, изводили на луковицы часть своей стипендии. Но я и по сей день задаюсь вопросом, где брали деньги на лук выпускники гимназий?
Юность плачет не так, как старость. У юности и проблемы другие. И вовсе не обязательно это тревоги перед проверочной работой или выпускным экзаменом. Разумеется, в Луковом погребке всплывали истории отношений между отцом и сыном, трагедии между матерью и дочерью. Пусть даже юность и считала себя непонятой, она едва ли признавала непонятость уважительной причиной для слез. Оскар радовался, что, как и в былые времена, юность проливала слезы из-за любви, причем не обязательно из-за любви плотской. Вот, например, Герхард и Гудрун: поначалу они всегда сидели внизу и лишь позднее перешли плакать вместе на галерею.
Гудрун -высокая, сильная гандболистка -изучала химию. Пышный узел волос на затылке. Она глядела прямо перед собой чистым взглядом серых и все же по-матерински теплых глаз, какие до конца войны можно было годами наблюдать на плакатах женского союза. Но сколь молочно-гладким и здоровым ни казался ее выпуклый лобик, несчастье свое она тоже носила у себя на лице. От шеи вверх, захватывая крутой сильный подбородок и обе щеки, оставляла ужасные следы густая, как у мужчины, растительность, которую она принуждена была сбривать снова и снова. Вероятно, нежная девичья кожа плохо переносила бритву. Красноватая, потрескавшаяся, прыщавая кожа, несчастье, а не кожа, по которой снова и снова растет борода, заставляла Гудрун проливать горькие слезы. Герхард пришел в Луковый погребок лишь много спустя. Оба познакомились не в вагоне трамвая, как фройляйн Пиох и господин Фольмер, а в вагоне поезда. Он сидел напротив нее, и оба возвращались с каникул. Он полюбил ее сразу, несмотря на бороду. Она не посмела его полюбить -из-за той же бороды, и восхитилась тем, что, по сути, составляло его несчастье -гладкой, как попка у младенца, кожей на подбородке. У молодого человека не росла борода, что заставляло его быть крайне робким в отношениях с девушками. И все же он с ней заговорил, и, когда они выходили на Главном вокзале, между ними успела возникнуть по меньшей мере дружба. После той совместной поездки они встречались ежедневно. Толковали о том, о сем, обменивались некоторыми мыслями и только о недостающей бороде у одной стороны и постоянно вырастающей у другой они не заговаривали. К тому же Герхард щадил Гудрун и никогда не целовал -из-за ее истерзанной кожи, и любовь их оставалась целомудренной, хотя ни он, ни она не ставили целомудрие слишком высоко, ибо она, в конце концов, изучала химию, а он так и вовсе собирался стать врачом. Когда общий друг порекомендовал им Луковый погребок, оба, наделенные, как это бывает у медиков и химиков, изрядной долей скепсиса, уже были готовы презрительно хмыкнуть. Но в конце концов они пошли, уверяя друг друга, будто идут просто вести наблюдения. Оскар нечасто видел на своем веку, чтобы молодые люди так плакали. Они приходили снова и снова, отрывали от себя эти шесть марок сорок, плакали из-за бороды недостающей и из-за бороды, уродующей нежную женскую кожу. Порой они пытались не ходить в погребок, даже прогуляли один понедельник, но уже на следующий прибежали снова и, со слезами размельчая пальцами луковое крошево, поведали, что честно пытались сэкономить шесть марок сорок и в своей студенческой конуре устроить то же самое с дешевым луком, но получилось совсем не так, как в погребке. Нужны были слушатели. На людях плакалось куда легче. К чувству истинной общности можно было прийти, когда слева, и справа, и наверху, на галерее, рыдали однокашники с того и этого факультета, и даже студенты Академии художеств, и даже гимназисты.
Вот и в случае с Герхардом и Гудрун дело закончилось не только слезами, но и исцелением. Возможно, слезы унесли с собой их комплексы. Они, как это принято говорить, стали близки. Он поцеловал ее истерзанную кожу, она насладилась гладкостью его кожи, и настал день, когда они не пришли в погребок, потому что им это уже было ни к чему. Несколько месяцев спустя Оскар повстречал обоих на Кенигсаллее и поначалу даже не узнал: он, безбородый Герхард, щеголял в пышной окладистой бороде рыжеватого цвета, она, шелудивая Гудрун, сохранила только легкий темный пушок над верхней губой, который ее очень красил, а подбородок и щеки блистали гладкостью и были начисто лишены волос. Все это, вместе взятое, обозначало студенческую семью, -Оскар может себе представить, как спустя пятьдесят лет они рассказывают своим внукам, она, Гудрун: "Это случилось в те времена, когда у вашего дедушки еще не было бороды", и он, Герхард: "Это случилось в те времена, когда у вашей бабушки еще росла борода и мы вдвоем ходили каждый понедельник в Луковый погребок".
Теперь вы можете спросить: а для чего это три музыканта все еще сидят под трапом, или под насестом? Разве этому луковому заведению ко всем слезам, рыданию и скрежету зубовному нужна вдобавок и настоящая музыка штатных музыкантов?
Едва гости успевали выплакаться и выговориться, мы брались за свои инструменты и совершали музыкальный переход к повседневным разговорам, облегчали гостям прощание с Луковым погребком, дабы их место могли занять новые гости. Клепп, Шолле и Оскар были против лука. Кроме того, в нашем договоре со Шму был записан пункт, согласно которому мы не имели права пользоваться луком, как это делают гости. Да и не нужны они нам были, эти луковицы. У Шолле, нашего гитариста, вообще не было никаких причин жаловаться, он всегда выглядел веселым и довольным, даже когда посреди одного регтайма разом лопнули две струны на его банджо. Моему другу Клеппу и по сей день недоступны такие понятия, как смех и слезы. Слезы он считает забавными, и я ни разу не видел, чтобы он когда-нибудь так весело смеялся, как на похоронах своей тетки, которая стирала ему носки и рубашки, пока он не женился. Ну а как обстояли дела у Оскара? У Оскара, видит Бог, было достаточно причин для слез. Разве не надо бы смыть слезами сестру Доротею и длинную бессмысленную ночь на еще более длинном кокосовом половике? А моя Мария, она разве не давала мне повода для жалоб? Разве ее шеф не сидел сиднем в билькской квартире? Разве Куртхен, мой сын, не называл хозяина лавки колониальных товаров сперва "дядя Штенцель", а потом и вовсе "папа Штенцель"? А за моей Марией, позади, не покоились разве под далеким сыпучим песком кладбища Заспе, под глиной кладбища Брентау -моя бедная матушка, бестолковый Ян Бронски, кулинар Мацерат, который умел выражать свои чувства только в супах? Их всех тоже следовало оплакать. Но Оскар был из числа тех немногочисленных счастливцев, что способны заплакать и без лука. Мне помогал мой барабан. Ему нужно было всего лишь несколько определенных тактов, и Оскар заливался слезами, которые были ничуть не лучше и не хуже, чем дорогие слезы Лукового погребка.