Сумерки людей - Деймон Найт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Телевидение. Вот телевидению, мечтательно подумал Каваноу, придется заткнуться и свернуть манатки.
Никакой больше предвыборной болтовни.
Никаких больше банкетных спичей.
Никакой больше поющей рекламы.
Каваноу вдруг сел прямо.
— Послушай, — напряженно обратился он к Хулигану, — а мог бы ты исправить только письмо — но не разговорную речь?
Хулиган вылупил на него глаза и протянул диск. Каваноу взял диск и медленно начал переводить идею в аккуратные картинки…
Хулиган удалился, исчез, как лопнувший мыльный пузырь в конце нырка, через чертежный столик Каваноу.
Сам Каваноу по-прежнему сидел в кресле, прислушиваясь. Вскоре снаружи донесся отдаленный нестройный рев. По всему городу, по всему миру, предположил Каваноу, люди обнаруживали, что снова могут читать, что знаки соответствуют тому, о чем они говорят, что остров, которым вдруг стал каждый, теперь превратился в полуостров.
Гвалт продолжался минут двадцать, а затем понемногу затих. Оком своего разума Каваноу видел ту оргию бумагомарания, которая, должно быть, уже начиналась. Он выпрямился в кресле и прислушался к благословенной тишине.
Некоторое время спустя внимание фотографа привлек к себе приступ нарастающей боли, точно забытый на время гнилой зуб. Подумав немного, Каваноу определил эту боль как свою совесть. Да кто ты такой, корила его совесть, чтобы отнимать у людей дар речи — то единственное, что когда-то отличало человека от обезьяны?
Каваноу исправно попытался почувствовать раскаяние, но почему-то не сумел. А кто сказал, спросил он у своей совести, что это был дар? На что мы его использовали?
А я тебе скажу, продолжил он увещевать свою совесть. Вот в табачной лавке: "Эй, а ты чего себе думаешь о тех чертовых янки? Ну, е-мое, это было что-то, да? Ясное дело! Говорю тебе…"
Дома: "Ну, что у тебя сегодня на работе? А-а. Чертов дурдом он и есть дурдом. А у тебя тут как дела? А-атлична! Грех жаловаться. С детишками порядок? Ага. Эх-ма. Ну, что там на обед?"
На вечеринке: "Привет, Гарри! Да что ты говоришь, парень! Ну, как ты там? Эт-то хорошо. А как там… ну я ему так прямо и говорю, а кто ты такой, чтобы мне указывать… да, хотелось бы, только нельзя. Все желудок — доктор говорит… Органди, и с маленькими золотистыми пуговками…'Вот так, значит? Ну, а как тебе пару раз по соплям?"
На уличных углах: "Лебенсраум… Нордише Блют…"
Я, сказал своей совести Каваноу, остаюсь при своем мнении.
И совесть ничего ему не ответила.
В тишине Каваноу прошел по комнате к шкафчику с грампластинками и вынул оттуда альбом. На корешке он смог прочесть надпись: МАЛЕР. "Песня о земле".
Фотограф вынул из альбома один из дисков и поставил его на проигрыватель — "Песню пьяницы" из пятой части.
Слушая музыку, Каваноу блаженно улыбался. Конечно, это искусственное средство, думал он, с точки зрения Хулигана, человеческая раса была теперь постоянно в легком подпитии. Ну так и что?
Слова, которые выводил тенор, звучали для Каваноу как тарабарщина. Впрочем, они всегда были для него таковой: фотограф не знал немецкого. Однако он знал, что они означают.
Was geht mich denn der Fruhling an?!
Lasst mich betrunken sein?
Что тогда мне весна?
Напьюсь хорошенько!
Назад, о время![16]
Он помнил только дождь и белое сияние фар на дороге. Больше он ничего не видел, но знал — Эмили лежит рядом, неподвижная, накрытая чьим-то пальто. Больно было так рождаться — белый нож вонзался ему в грудь с каждым вдохом. Затем все скрылось из виду. Когда Салливан снова очнулся, они с Эмили сидели в машине — бешено уносились назад, прочь от места аварии. Встречный автомобиль удалялся — свет его фар превратился наконец в слабое зарево по ту сторону холма, потом совсем растворился во тьме. Дорога плавно и беззвучно катилась назад.
Салливан вел машину и смотрел, как звезды мчатся сквозь ночь. Усталый и умиротворенный, он ничего не желал, воспринимая все окружающее с безмолвным удивлением.
Как странно! Как странно и удивительно — впервые войти в свой дом из пяти превосходно обставленных комнат. Все в самый раз для них с Эмили. Книги в кожаных и тканевых переплетах. Картины. Коробки с сигарами. Гардеробы и платяные шкафы, полные роскошной темных цветов одежды, скроенной как раз по мерке. Жизнь, думал Лоуренс Уоллес Салливан, хороша.
Утром у камина, сняв с полки томик в удобном кожаном переплете, он раскрыл его на странице с закладкой.
Времени медленный ход по пескуПозади нас — а стоит к нему обратиться,Жизни возвысит, творимые нами самими.Судьбы великих, нам напоминанием будьте!
Замечательные слова… Он взглянул На часы. Небо за окном рабочего кабинета бледнело — от светлого лазурного до густо-синего и зеленоватого над голым лесом антенн. Салливан ощутил сытость — подходило время обеда. Поставив книгу обратно на полку, он прошел в столовую, охая и потягиваясь.
Получилось так, что фирма Салливана и Гейкора управляла антипографией, занимавшей трехэтажное здание на Вези-стрит. Громадные машины без устали пожирали все виды печатной продукции и превращали ее в аккуратные рулоны бумаги, банки чернил, слитки металла. Работа этих машин была слишком сложна, чтобы Салливан мог разобраться во всех подробностях, да он и не пытался. Его заботу составляли корреспонденции и финансовые отчеты, что скапливались у него на столе. А в цехах заправлял его партнер, Гейкор, краснолицый мужчина с хриплым голосом и расстройством пищеварения.
Впрочем, Салливан льстил себя надеждой, что прекрасно понимает всю романтику своей работы. Как же иначе? Слова и слова — слова со всего мира стекались в их антипографию, ведомые бесчувственной щедростью природы; слова бесконечно вторились, собирались с пепелищ и свалок, а потом аккуратно опечатывались и уменьшались в количестве до единственного экземпляра каждой проповеди и брошюры, каждой книги и рекламного листка… Будто стрелы, листы бумаги веером разносились во все стороны — и каждый безошибочно находил путь к тому человеку, которому он был адресован. А в результате Салливан (по мере своих слабых сил, разумеется) оказывался слугой общества, стражем регресса.
Скоротечные годы летели один за другим. Летом на Кейп-Код Салливан стал ощущать какое-то странное беспокойство. Частенько он стоял, прислушиваясь к пересвистывающимся на отмели кроншнепам, или наблюдал, как внезапный вечерний шквал несет к берегу буйные волны. Во рту у него слабые гаванские сигары вытягивались вслед за длинным мягким пеплом, пока наконец не закруглялись на кончике — тогда Салливан брал серебряный ножик, аккуратно закрывал кончик и укладывал сигару в коробку. Седоватые волосы Эмили темнели; теперь получалось все больше разговоров и все больше ссор. Иногда Эмили как-то странно на него посматривала. К чему бы это? В чём смысл их жизни?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});