Брант "Корабль дураков"; Эразм "Похвала глупости" "Разговоры запросто"; "Письма темных людей"; Гуттен "Диалоги" - Себастиан Брант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эрнгольд. Так вот на что они рассчитывают!
Гуттен. Да, и отсюда их уверенность в будущем.
Эрнгольд. Но ведь каждый убежден, что римская доблесть иссякла, и даже пословица есть, подходящая к случаю:
«Πάλαι πότ ἦσαν ἄλϰιμοι Μιλήσιοι»[206]{919}.
Гуттен. Сами они придерживаются другого мнения и, точно законное наследство, присваивают славу и блеск римского имени, даже звуки слов «величие Рима» их успокаивают.
Эрнгольд. Сколь беззащитными окажутся те, кто полагается на оплот слов!.. Вот лукавство итальянцев — дело другое, оно не раз оставляло в дураках целые армии наших. А немцы, я надеюсь, не всегда будут так тяжелы на подъем.
Гуттен. Но римляне питают другие надежды, иначе они страшились бы наших сил.
Эрнгольд. Пусть не страшатся — лишь бы поняли, что вся земля на них сетует.
Гуттен. Знаешь ли, о каких изъянах римского правления следовало бы особенно сокрушаться миру, будь он разумен?
Эрнгольд. Я знаю многое из того, что тяжело терпеть, но, вероятно, наш составитель триад выразил это как-то по-иному. Как же все-таки?
Гуттен. Прежде всего — три обстоятельства: то, что в городе хозяйничает гнусная шайка флорентийцев{920}, что льстецы папы римского учат людей чтить его как самого бога и что папа слишком своевольно рассыпает отпущения и анафемы.
Эрнгольд. Я в восторге от остроты ума Вадиска, хвалю твое усердие и не могу надивиться твоей памяти. Но скажи мне, тот, кто все в Риме сделал тройственным, вероятно, наделил папу тремя мечами, хотя сам папа до сих пор утверждал, что их два — мирской и духовный?
Гуттен. Да, теперь их у него три — в соответствии с короной, которая уже давно тройная: к двум присоединился третий, которым славный пастырь, Христов наместник, стрижет свое стадо и отсекает изъязвленную плоть, чтобы зараза не шла дальше.
Эрнгольд. Значит, он стрижет овец не ножницами, как другие пастыри?
Гуттен. Он орудует мечом, чтобы заодно уж и страху на них нагнать, — иначе они не дали бы стричь себя; к тому же ему нередко бывает нужно зарезать какую-нибудь из них, а тут сподручнее меч.
Эрнгольд. Меч — и пастырь, стричь — и отсекать! — как это все противно Христу, который оставил своим апостолам меч духовный, который есть слово божие! Но кто убивает мечом, тот сам примет смерть от меча, — так да учинит Христос!.. После стольких триад, обличающих нравы Рима, я желаю трех напастей этой помойной яме, которая развращает и отравляет мир, — чумы, голода и войны. И пусть это будет моей триадой!
Гуттен. Рим и без того, по словам Вадиска, подвержен трем недугам — лихорадке, нужде и коварству.
Эрнгольд. Да, эти недуги прочно там обосновались: ведь и нас в Риме жестоко скрутила нужда, раз-другой трясла лихорадка, а от коварства у нас на глазах, к великой нашей скорби, погибло несколько близких друзей.
Гуттен. Вадиск упоминал еще о трех напастях: дороговизне, вероломстве и нездоровом климате.
Эрнгольд. Что же папа, который так легко всех и вся отлучает, воле которого покорны не только земли, но и небеса, — что же он не изгонит эти напасти, не покончит с заразой, не отвратит недуги? И как это он бахвалится властью над душами, не доказав еще, что имеет власть хотя бы над телами?!
Гуттен. Он бы, конечно, доказал, если бы вообще был способен что-нибудь доказать, но, как шутит Вадиск, три вещи отлучил и изгнал из стен своих Рим: бедность, раннюю церковь и проповедь истины{921}.
Эрнгольд. И все благочестие, добавлю я, все законы, а учение Христово он и близко не подпускает, чтобы уверенно править в сознании невозбранности любых преступлений.
Гуттен. Но мы с тобой засиделись до поздней ночи, и тебя, я полагаю, ждет жена, а меня Штромер, которому кажется, что он один при дворе, когда я далеко, да и сам я не меньше дорожу его дружбой и люблю этого человека сильнее, чем кого бы то ни было во Франкфурте. Ступай же домой, теперь ты по горло сыт триадами и пылаешь таким гневом против Рима, так кипишь желчью, что достанется, наверное, и твоим домашним. А я потерял целый день.
Эрнгольд. Потерял? Ах, если бы ты почаще терял дни подобным образом! Но жена-то всегда у меня под боком, а твоим обществом я наслаждаюсь редко. Давай вместе переночуем здесь и прямо так и уснем над этими проклятыми триадами.
Гуттен. А завтра твоя жена мне глаза выцарапает за то, что я тебя тут задержал и на одну ночь оторвал от нее?
Эрнгольд. Ничего подобного! И слова не скажет!
Гуттен. Знаю я женский нрав: она решит, что я водил тебя куда-нибудь к девкам в бардак. Брось ты эту затею, лучше разойдемся, ты пойдешь к себе, а я к Штромеру, которому пока еще плевать на женские подозрения. Пойдем!
Эрнгольд. А триад больше не осталось?
Гуттен. Есть еще несколько, но совсем неинтересные — и вспоминать не хочется.
Эрнгольд. А мне хочется услышать даже неинтересные.
Гуттен. Идем, по пути скажу. Три орудия у римской алчности: воск, пергамен и свинец.
Эрнгольд. Верно!
Гуттен. И три вещи римляне глубочайшим образом презирают: бедность, страх божий и справедливость.
Эрнгольд. Увы!
Гуттен. И трем вещам в Риме выучат как нигде: пьянствовать, не держать слово и предаваться всяческому непотребству.
Эрнгольд. Стоило тебе опустить последнюю триаду — и я бы мог сказать, что ты вообще ничему от Вадиска не научился. Ведь это те самые яды, которыми Рим отравил сначала прочие народы, а потом и немцев, словно заразив воздух смертоносным дыханием чумы. Это, повторяю, тот источник величайших бедствий, из которых выходят на свет недуги христианского мира, берут начало его пороки. Одним словом, этот Рим — вместилище всяческой грязи, клоака гнусности, неисчерпаемое озеро бедствий, и чтобы стереть его с лица земли, разве не соберутся люди отовсюду, словно на пожар, угрожающий каждому? Разве не приплывут под парусами, не прискачут на конях? Не обрушатся огнем и мечом? Мы видим в Германии священников, о которых говорят, что они собственным телом заплатили в Риме за свой приход; мы видим, как куртизаны на немецкой земле вытворяют (и над собой разрешают вытворять) такие вещи, о которых прежде наш народ и понятия не имел, — никто и никогда не поверил бы, что наши нравы примирятся с подобной мерзостью; мы видим, как индульгенции освобождают людей от обязанности делать добро и многим внушают мысль, что можно быть злыми и подлыми. О, губительный для мира театр, побывав в котором люди считают дозволенным подражать всему, что они там увидели! О, преславная житница всего света, в которую отовсюду сносят украденное и похищенное и посреди которой восседает ненасытный обжора; он
«… истребляет целые горы
Хлеба»{922}
при содействии бесчисленных сотрапезников, которые сначала выпили нашу кровь, потом объели мясо, а теперь, Христом клянусь! добрались до костей — крушат их и высасывают мозг, и дробят на куски все, что еще уцелело. Что же, немцы так и не возьмутся за оружие? Не ворвутся к ним с огнем и мечом?.. Это грабители нашего отечества, которые сначала просто с жадностью, а теперь уже с наглыми угрозами обирают народ, властвующий над миром; они услаждают себя кровью и потом немцев, потрохами бедняков набивают себе утробу и питают свою распущенность. Вот кому даем мы золото! А они за наш счет кормят коней, собак, мулов и — какой срам! — содержат потаскух и развратных мальчишек! На наши деньги они изощряются в пороках, живут припеваючи, одеваются в пурпур, украшают коней и мулов золотыми уздечками, воздвигают дворцы из мрамора. Стоя во главе нашей религии, они не только равнодушны к ней, — что уже само по себе немалый грех, — но даже презирают ее, и более того — бесчестят, оскверняют, позорят! Сперва они ловили нас на приманку и выдаивали деньги с помощью лжи, хитростей и обманов, а теперь выдирают силой, запугивая и стращая, и грабят нас, словно волки
«Хищные в черном тумане{923}, коих чрезмерная гонит Чрева прожорливость слепо и коих в берлогах волчата…»
И таких-то волков мы должны еще гладить по шерсти, и не то чтобы пырнуть кинжалом или спустить шкуру — пальцем их тронуть не смеем. Когда же мы, наконец, очнемся и отомстим за наш позор, за ущерб, который наносят Германии? Если прежде нас удерживало от этого почтение к религии и святое благоговение, то теперь подталкивает и торопит сама Необходимость.
Гуттен. Разгневанного мужа отправляю я домой к супруге.
Эрнгольд. Да как же не гневаться? И найдется ли человек, настолько терпеливый, чтобы все это не вывело его из себя?!