Брант "Корабль дураков"; Эразм "Похвала глупости" "Разговоры запросто"; "Письма темных людей"; Гуттен "Диалоги" - Себастиан Брант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гуттен. Надеюсь, что в конце концов так и будет: ведь иногда ἀπὸ βραδυσϰελῶν ὂνων ἵππος ὤρουσεν[204]. Но, как по-твоему, если наши земляки возьмутся за них, чем они на это ответят?
Эрнгольд. Станут как шелковые и
«… уже не с оружием боле,{905}
Но с мольбами и клятвами будут о мире стараться».
Гуттен. Ничего подобного! Они будут защищаться с великим упорством, накупят оружия и коней, наймут солдат и поведут войну с нами — за наш же счет; а если на собственные силы не понадеются, то, как и встарь, будут искать сочувствия и помощи у французов и всех взбудоражат, поднимут на ноги даже камни, прежде чем согласятся с изменением привычного для них порядка вещей. Они объявят нас гонителями церкви (так называют они каждого, кто отваживается тронуть их хоть пальцем) и схизматиками{906}, будут вопить, что мы-де раздираем на части нешвенный хитон Христов, станут метать в нас молниями своих анафем. Если кому-нибудь случайно неизвестны события отдаленного прошлого и он не знает, что довелось вынести по той же причине многим германским императорам — людям решительным, которых они позднее помянули в помойных своих декретах и нарекли предателями, чудовищами, еретиками, — каким несчастием, из-за лукавства врагов, обернулось для многих это дело, — пусть тому человеку напомнят о сравнительно недавнем эдикте безумного Юлия Второго{907}, в котором он обрекает когтям Сатаны всякого, кто подымет оружие против папы и церкви, и, напротив, сулит небеса и даже нечто превыше небес тем, которые выступят под его хоругвью. Кто остался безучастным, услышав этот эдикт? — вероятно, никто, но либо соблазнился приманкой, либо в ужасе и отчаянии бежал. Один человек вершил судьбою стольких королей и народов! Тем, кого он удостаивал своим союзом, он разрешал побеждать, но — лишь до тех пор, пока длилась его дружба; когда же ему бывало угодно расторгнуть союз и примкнуть к противной стороне, он возвращал все права и преимущества этой последней; так, куда бы он ни двинулся, вслед за ним шли победа, главенство и господство.
Эрнгольд. Я это знаю; однако успеху Юлия способствовал не тот эдикт и не какое-либо иное из его решений, но случай и удивительно благоприятное стечение обстоятельств. Впрочем, как бы там ни было, а я полагаю, что он последний наслаждался такой удачей и никому из его преемников она уже не выпадет.
Гуттен. А они глубоко уверены в обратном; поэтому, как рассказывал Вадиск, они нас презирают и сами говорят, что тремя вещами укреплен город Рим: мелкими рвами, разрушенными стенами и низкими башнями, — словно хотят сказать, что для защиты от тяжелых на подъем варваров достаточно любой, самой ничтожной силы, а потому незачем особенно заботиться об укреплениях. Вот как мало боятся нашей доблести в городе, которым правят три государя; сводник, куртизан и ростовщик.
Эрнгольд. Клянусь богом, верно. Мы же сами видели, что только они и пользуются в Риме почетом.
Гуттен. А пристало ли главе церкви иметь пребывание среди подобных сограждан?
Эрнгольд. На мой взгляд — ни в какой мере.
Гуттен. Как вообще жить в городе, где три вещи люди делают лишь поневоле: держат слово, оказывают услугу ближнему и уступают дорогу?!
Эрнгольд. Что может быть противнее христианской непорочности, чем эти нравы? Ведь она-то в том единственно и состоит, чтобы каждый обходился с людьми так, как он хочет, чтобы обходились с ним, а римляне настолько далеки от нее, что им трудно даже дорогу уступить брату своему. Нет, право же, верность и милосердие слишком божественные добродетели, чтобы город Рим был способен их восприять и вместить.
Гуттен. Зато тремя другими вещами он переполнен настолько, что им и числа нет: шлюхами, попами и писцами, к величайшему убытку тех, у кого обманом и силою вымогают деньги на содержание этой чумы, этой банды никчемных и прожорливых бездельников!
Эрнгольд. Клянусь, нет сил терпеть этот ущерб! Не буду говорить о других странах, а сколько теряет Германия, мы наконец поняли.
Гуттен. Опасаясь, как бы не получилось, что характер нынешних римлян показан лишь в немногих чертах, Вадиск прибавляет: «Три вещи на уме у каждого в Риме: короткое богослужение, старинное золото и веселая жизнь».
Эрнгольд. Это обличает в них пренебрежение к религии, дух любостяжания и праздности.
Гуттен. Этим порокам ревностно привержен весь город, который, в отличие от других городов, владеет тремя вещами: папой, старинными зданиями и безграничною алчностью.
Эрнгольд. Увы, вот она какова, столица нашей церкви! Настанет ли время, когда мы, наконец, отнимем это верховенство у места, отравленного столькими ядами, зараженного столькими болезнями, столькими пороками телесными и духовными?!
Гуттен. Но иначе и не может быть там, где на каждом шагу — три вещи, которые нигде больше не встречаются.
Эрнгольд. Что же это за вещи?
Гуттен. Люди всех племен, монеты всех стран и разговоры на всех языках.
Эрнгольд. Пусть он лучше сгинет вместе со своими паломниками, монетами и языками, этот зачумленный Рим, — только бы не губил больше наших нравов.
Гуттен. А римлянам выгодно, чтобы нравы в Германии окончательно погибли, и потому из трех вещей, которые Рим люто ненавидит, — так называемого права патроната, свободных выборов прелатов и епископов и трезвости немцев — более всего ему ненавистна третья, нестерпима настолько, что папа намерен издать эдикт, одобряющий пьянство, опасаясь, как бы, отрезвев, мы быстро не раскусили их коварные приемы. Ведь те, кто меньше пьет, бранят этот грязный омут резче, чем хотелось бы римлянам, и придерживаются мнения, что назначать на духовные должности должны патроны и что епископы, по старинному обычаю, должны выбираться коллегами. Римляне же, повторяю, этого не потерпят.
Эрнгольд. Но и мы, наверное, не станем терпеть их насилий, обманов и преступлений.
Гуттен. Тогда город во многом утратит свое великолепие.
Эрнгольд. Какое великолепие?
Гуттен. Как какое? Будто ты никогда не видал Рима в его блеске! Ну, прежде всего, что ты скажешь о трех вещах, которые там каждому бросаются в глаза, не заметить их невозможно, — о всадниках, письмоносцах и щедро расточаемых благословениях?
Эрнгольд. Скажу, что не вижу в них никакого проку.
Гуттен. Затем — куда ни взглянешь, святые места, проститутки и досточтимые древности.
Эрнгольд. А я отнюдь не считаю святыми те места, в которых процветают подобные нравы, и думаю, что правильно сказано в Писании: «Не для места избрал народ господь{908}, а для народа место». Если бы Христос любил Рим больше, чем какой-нибудь город в Германии или в отдаленнейшей Фуле{909}, он бы уж, наверное, хранил его чистым от стольких гнусностей, стольких пороков, такого нечестия, либо же, видя теперешнюю скверну и мерзость, испепелил бы его молнией весь без остатка.
Гуттен. И всю его роскошь, весь его пышный убор?
Эрнгольд. Разумеется, а заодно и всех протонотариев, писцов, попов у алтарей, копиистов, служек, скобаторов, епископов, ростовщиков, сводников и всю эту пакость, которая бременит землю.
Гуттен. Ты мыслишь столь же решительно, как Вадиск. Вернемся, однако, к великолепию города Рима: три вида нарядов там особенно роскошны — облачения священников, попоны мулов и платья потаскух.
Эрнгольд. А почему бы им и не наряжаться? Пока Германия не очнулась, у них всегда будет вдоволь денег, чтобы наводить на себя блеск. Но уж если она проснется и почувствует боль, которую ей причиняют, тогда эти негодяи будут жить поскромнее и обходиться свитою поменьше, их кошелек опустеет — и они сойдут со своих раззолоченных ослов на землю и зашагают пешком. Тогда уж не увидишь кардиналов в пурпурных мантиях, едущих по улицам города в сопровождении эскорта пышнее королевского; меньше станет бездельников, меньше обманов и преступлений, больше святости, учености и благочестивых молитв; от бдений и постов они ослабеют телом, но зато укрепятся духом, прежде всего — от трезвости и умеренности, а затем — от сознания своей невинности и благочестия. Они потеряют богатства, но обретут подлинную внушительность духовных наставников и просияют величием, достойным их высокого положения. О, если бы дожить до этого дня, когда в столице церкви, — где бы она ни была, — исчезнут пороки и поселятся добродетели! Такие епископы будут поистине любезны пастве, но не те, что
«…в ярких одеждах — пурпурных, шафранных,{910}
В сердце праздность у них, на уме лишь песни да пляски».