Конец Хитрова рынка - Анатолий Безуглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Совесть… — запыленные стеклянные глаза Керзона вспыхнули и тут же погасли. — Совесть»… А что такое совесть? — ехидно спросил он. — Абстракция, милый мой, голая абстракция…»
Спор с Керзоном затянулся надолго, но никто из нас не мог убедить другого в своей правоте. Так мы и расстались недовольные друг другом.
А когда я уже был в постели, позвонил Сухоруков. Мне вначале показалось, что сделал он это в «плане заботы о человеке». Виктор поинтересовался моим самочувствием, передал привет от жены, а затем сказал, что в наркомате предлагают направить меня не в Красноводск, а на Соловки, очень настойчиво предлагают…
— Там, правда, тоже море, — пошутил он. — Разве только с теплом неважно. Как, ты не возражаешь?
Учитывая, что замена была произведена Фрейманом по моей просьбе, я, конечно, не возражал.
— Вот и хорошо, — сказал Сухоруков. — А разговор наш близко к сердцу не принимай: дружба дружбой, а дело делом. Как говорится, и на старуху бывает проруха. Думаю, что все будет в порядке.
— Я тоже так думаю.
— Значит, Соловки.
— Да.
— До завтра, Саша.
— До завтра.
Я положил трубку на рычаг, потянулся и почувствовал, как напряглись мышцы. Интересно, сколько езды до Архангельска? Наверное, около двух суток, если скорым поездом. Надо позвонить в справочную Ярославского вокзала. Но это можно сделать и завтра. Успеется. А теперь спать.
Я погасил свет и подумал, что Керзон все-таки ошибся: совесть — понятие не абстрактное. Совесть — понятие конкретное. Может быть, самое конкретное из всех существующих на свете. И еще я подумал, что Фрейман прав: мне следовало рассказать Сухорукову о просьбе, с которой ко мне обратилась Рита. Ведь умалчивание — это предисловие ко лжи, если не сама ложь. Что же касается Соловков… Этот грех придется взять на душу: «горелое дело» должно быть доведено до конца. А без поездки на Соловки это неосуществимо.
XXIIIИ снова Комсомольская площадь с ее вокзалами, магазинами, киосками. Но теперь она была совсем не такой, какой я ее застал в декабре прошлого года.
Площадь бежала, перебрасываясь на ходу отрывистыми фразами, смеялась, курила, кричала, жевала пирожки и бутерброды, толкаясь локтями, продиралась через узкие двери в здания вокзалов, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, слушала сообщения о прибытии и отправлении поездов и, сгрудившись сотнями тел у громкоговорителей, слушала речь заместителя наркома обороны.
«…Со времен первого съезда Советов наша авиация выросла на триста тридцать процентов…Скоростные показатели истребителей и бомбардировщиков увеличились в полтора-два раза…Грузоподъемность и дальность полета бомбардировщиков возросли втрое…Число танкеток увеличилось на две тысячи четыреста семьдесят пять процентов…Скорость танков возросла от трех до шести раз…»
И, отхлынув от громкоговорителей, площадь снова срывалась с места, захлестывая людским потоком близлежащие улицы и переулки. У нее было энергичное и озабоченное лицо транзитного пассажира, который прикидывает, как за несколько отпущенных ему часов успеть «увязать и согласовать» бесчисленные вопросы, обежать все магазины в центре («Жена составила список, но куда же он девался?»), осмотреть музеи, побывать на Красной площади и в довершение ко всему закомпостировать билет в Свердловск, Вологду или Ленинград.
Спешат отъезжающие и приезжающие, торопятся носильщики в белых фартуках с большими металлическими бляхами, сигналят строгие и высокомерные шоферы прокатных автомобилей, с некоторых пор именующихся красиво и загадочно — «таксомоторы».
Торопятся командированные в Москву хозяйственники, спецы, отпускники. Трезвонят вагоновожатые, нетерпеливо дожидаясь, когда наконец переползут через трамвайную линию подводы с говяжьими тушами, чтобы, обогнув бывший Царский павильон, свернуть к городскому мясокомбинату.
Казалось, вся Москва собралась в дальнее странствие или только что приехала и теперь, не успев передохнуть после дороги, спешит по своим неотложным делам. А может, так оно и есть? Ведь действительно дел много, а время торопит. И не только время… Еще в отчете ЦК ВКП(б) на XVII съезде партии прямо говорилось: «Дело явным образом идет к новой войне». Это значило, что недавно вошедшие в строй «Уралмаш», «Краммаш», домны Мариуполя, Липецка, Кривого Рога, Харьковский турбогенераторный завод должны работать на полную мощность, что Красная Армия должна получить новое вооружение — еще более грозное, чем то, о котором говорил замнаркома, — колхозы должны дать стране миллионы пудов хлеба.
«…Грузоподъемность и дальность полета бомбардировщиков возросли втрое… Число танкеток увеличилось на две тысячи четыреста семьдесят пять процентов…»
Конкретные, точно подсчитанные цифры. А с нашей оснащенностью, оснащенностью бойцов внутреннего фронта, сложней. Тут цифры не помогут. Как измерить процент принципиальности, прирост добросовестности и коэффициент бескомпромиссности?
Количеством месяцев, которые отделяют страну от войны? Накалом страстей? Соображениями внутренней безопасности? Требованиями заледеневшего в своей незыблемости закона или мудрой осторожностью многоопытного хирурга? Что следует избрать критерием, чтобы не допустить ошибки? А может быть, ошибки все равно неизбежны?
Я понимал и Эрлиха, и Сухорукова, и ту декабрьскую площадь с транспарантами, на которых чернели слова «Пусть враги помнят…». Но чем тяжелее меч закона, тем осторожней им надо пользоваться.
В зале ожидания вокзала висел плакат, напоминавший плакаты времен «военного коммунизма». Рабочий в кепке, пристально глядя на проходящих, спрашивал: «Что ты сделал для пятилетки?»
Итак, что же ты сделал для пятилетки, Александр Семенович? Трудно иной раз отвечать на прямо поставленные вопросы…
— Граждане пассажиры, заканчивается посадка на скорый поезд номер 82 Москва — Архангельск… Граждане пассажиры!…
Валентин, который внезапно загорелся желанием проводить меня, — впрочем, внезапностью отличались все его желания — выхватил из моих рук портфель и ринулся на перрон. Кажется, он на минуту забыл, что уезжаю все-таки я. Мне удалось догнать его лишь у двери вагона, где усатый проводник успокаивал нетерпеливых пассажиров:
— Спокойно, граждане, спокойно. Все уедут, никого в Москве не оставим… Приготовьте билетики, граждане… Вы до Архангельска? (Это уже ко мне.) Прошу, товарищ командир, четвертое купе, верхняя полочка по ходу поезда…
У вагона, не обращая внимания на перронную суету, целовались двое. Целовались поспешно, жадно, словно стремились нацеловаться на всю жизнь. Лиц я не видел. На ней была вязаная шапочка и узкое пальто. Она казалась маленькой и беззащитной.
— Поезд отправляется через две минуты. Просьба к провожающим освободить вагоны.
Те двое отшатнулись друг от друга. Девушке было лет восемнадцать, не больше, а юноше — года двадцать два. Уезжал он. Вязаная шапочка сбилась на затылок, заплаканные глаза глядели тоскливо и жалобно… А Риты на перроне не было. И плакать она не умела…
— Завидую тебе, — сказал Валентин, с явной неохотой расставаясь с моим портфелем. — Когда провожаю, всегда завидую…
Его беспокойная душа журналиста рвалась в степи Украины, на шахты Кузбасса, в пески Туркмении и еще черт-те куда.
— А ты возьми творческую командировку в цыганский табор, — посоветовал я. — По всей России проедешься. Из конца в конец.
— Не пустят, — серьезно сказал Валентин. — Теперь не пустят. Не тот момент. Да и цыгане…
— Что цыгане?
Он скорбно чмокнул губами:
— Не те теперь цыгане. Не пушкинские. На оседлый образ жизни переходят…
— Неужто все?
— Все, — кивнул головой Валентин. — Поголовно. В колхозы вступают. Да ладно, чего уж там! Не забудь передать от меня привет Арскому. При всей узости своего мышления он все-таки неплохой человек. Не забудешь?
— Не забуду.
— Врешь, забудешь, — обреченно сказал Валентин.
— Не забуду, Валечка.
Я пошел в купе, положил на полку портфель. Валентин стоял против окна. Он отчаянно жестикулировал: то ли укорял меня за легкомыслие, то ли инструктировал, а может, просил пополнить коллекцию блатной лирики…
«Вязаная шапочка» стояла на прежнем месте и в той же позе.
Когда-то, до революции, отправление поезда сопровождалось сложной церемонией: звонок, свисток обер-кондуктора, гудок паровоза, рожок стрелочника, снова свисток обер-кондуктора и снова гудок паровоза — слаженный оркестр инструментов, играющих увертюру к дальней дороге. Теперь стремительный бег времени сократил эту длинную процедуру: деловой колокол, поспешный короткий гудок — и уже плывут в окнах вагона фигуры провожающих, носильщиков, киоски, тележки мороженщиков, асфальт перрона…