Художники - Савва Дангулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверно, пролог этот необходим к разговору, который впереди, — без этого пролога не понять всего, что сделал Савицкий в искусстве.
С такой прямотой и неколебимостью может смотреть на вас правда.
Есть некая закономерность, неодолимая, в том, что Савицкий остановил свой выбор в искусстве именно на этой троне. У человека такой судьбы, как Савицкий, да к тому же отчей землей которого была партизанская Белоруссия, могло ли быть иначе? Партизанская страда, как ее восприняли мысль и сердце, — и возвышенно для художника и куда как благодарно. Но труд этот во сулил художнику легкой удачи. И дара, данного природой, и более чем жестоких мук, которыми одарила художника жизнь, оказалось недостаточно, чтобы задача была решена. Художник шел к цели через поражения, обретая уверенность в труде, который, казалось, был по плечу только человеку такой жизненной кручины, какая была у Савицкого. Путь, на который встал художник, был как будто очевиден, но, как все очевидное, художник обрел его не без сомнений.
У Савицкого есть картина «Узник 32815». Человек в полосатой робе военнопленного с биркой на шее встал перед нами, сжав кулаки. У меня нет прямых указаний, но думаю, что это автопортрет. И дело не только во внешнем сходстве. Весь строй картины, весь психологический лик человека, изображенного на ней, свидетельствует: автопортрет. Он стоит перед вами, только что вышедший из этого ада, диковинно изможденный, но гордый своей сутью, бескомпромиссный в своем достоинстве. Но вот о чем подумалось: если это Савицкий, то художник увидел себя из сегодняшнего дня? И одна эта мысль ошеломляет: какое чувство испытал художник, вызвав в сознании сам образ своей беды? Ведь так вот можно смотреть только на своего брата, оказавшегося в заколдованном кругу зла? Человек способен обратить взгляд не только в прошлое, но и в будущее. Да, в будущее, к тем, кто идет за ним и еще придет. Что он говорит им, что может сказать: «Я расскажу, а ты думай, — может сказать художник. — Но вот что тебе надо знать: я расскажу правду, и пусть твоя дума не отступит от правды».
Если фашизм был чумой двадцатого века, то и наказ этот грядущему, быть может, так и будет именоваться: что собой явила эта чума веку и как люди, собрав свои силы, изгнали ее.
По крайней мере, наши потомки, обратившись к живописи Савицкого, можно предположить, так и прочтут ее.
Но надо, чтобы они прочли ее, не приняв за нечто архаичное, банальное, не способное встревожить ума и сердца.
Стоит ли говорить, в какой мере непростой эта задача была для художника, — положение было тем более сложно, что художник заявил о себе, когда многое уже было сделано.
Очевидно, человек в полосатой робе, открыто и прямо смотрящий на вас едва ли не из преисподней, должен был сказать о происшедшем нечто такое и так сказать, что явилось для людей если не откровением, то не повторением известного.
Не претендую, чтобы мое мнение разделялось всеми, но меня пленит Савицкий в дерзком и тревожном поиске, чей живописный язык современен, замысел необычен и подчас не лишен условности.
Как мне кажется, тут тон задают два великолепных цикла, незримо, но надежно спаянных.
Первый обращен к партизанской летописи — это «Убийство семьи партизана», «Клятва», «Партизаны. Блокада», «Плач о павших героях», «Витебские ворота». Драматургическим ядром каждой картины является факт, в котором заложены и действие, и мысль завидной силы. Немалое достоинство замысла, как он воспринимается нами, лапидарность: рисунок предельно скуп, он не обременен деталями, не отвечающими существу, в нем оставлено только то, что реализует замысел. Как ни лаконична манера, художник сберег драгоценную возможность — лик человека не нивелирован, в картине живут характеры. На меня наибольшее впечатление произвела первая из картин: «Убийство семьи партизана». Казалось, и казнь не остановила дыхания жизни — и живые и мертвые проклинают убийц. Экспрессия, которая есть в этой картине, быть может, чуть-чуть и усилена, но оправданна, сообщая происходящему страсть, какой оно в иных обстоятельствах и не имело бы.
Второй цикл — плен. К нему я отношу: «Эттерсберг — Голгофа XX века», «Отбор», «Канада», «Летний театр», «Поющие коммунисты», «Побег», «Проклятье». Тут все прошло через сердце, все одинаково сильно, но если надо назвать картины, в которых преломились достоинства всего цикла, то я бы назвал «Поющих коммунистов» и, конечно, «Отбор».
Для всех картин, пожалуй, самое характерное: смерть, ужас смерти. И не просто смерть, а столкновение ее с жизнью, воинственной жизнью, способной попрать смерть, если даже цена этому гибель человека. Именно так мы понимаем «Поющих коммунистов». Сильнейшая сторона этой живописи — лица обреченных. Ужас смерти, выплеснувшийся на лица. Движение утончившихся губ, провалы глаз, особая угловатость скул, желтизна и прозелень лиц — ни при каких обстоятельствах это не может написать человек, который этого не видел. Только подумать: через четыреста лет после неистовства инквизиции в центре Европы взметнулись к небу ее костры. Если преемниками Джордано Бруно и Галилео Галилея стали коммунисты, граница света и тьмы легла с точностью математической. Но коммунисты ноют. И на костре. Нам скажут: безумные! Но это тот род безумства, который вел людей на подвиг, тот род подвига, который прокладывал путь миллионам. И именно так, как нам представляется, понимает подвиг коммунистом художник. Истинно, жертвы инквизиций гибнут, смерть поправ. Картина Савицкого — это положенный на краски гимн человеческой совести, как и честности и отваги человека. Но вот что заслуживает быть отмеченным: те, кого палачи возвели на костер, вдруг в глазах художника обрели черты атлантов, а они, как мы знаем, могли быть и не очень-то похожими на пленных. Не будь картина Савицкого гимном мужеству, как все гимны патетическим, она, быть может, потребовала бы от художника иного решения. Но это бы деформировало замысел и лишило полотно смысла, в котором, надо признать, есть полная мера мысли, масштабной и благородной.
Сострадание к человеку, к мукам, которые он принял в этой войне, нигде, пожалуй, не достигает такой силы у Савицкого, как в картине «Отбор». Именно сострадание, жгучее, все побеждающее, отзывающееся острой болью, хотя сюжет картины и неприхотлив: девять девушек, каждой из которых не больше девятнадцати, раздеты: отбор, у которого свой мрачный умысел, мрачная цель... Думаю, что неотразимость этого полотна в лицах девушек, в чистоте их натур, может быть наивных в своей юной, почти детской прелести. Быть может, сверстницы-десятиклассницы, возможно, дети одной судьбы, и uce-таки как отлична одна от другой, как непохожи. Горе сковало девушек, но каждая из них стремится возобладать над этим горем по-своему. Одна — закрыв лицо руками и как бы доверившись судьбе, другая — обратив свою мысль к происходящему, третья — скрестив на груди руки и, быть может, воззвав к неведомой силе, четвертая... Разные лица, но единые, повторяю, своей совестливой сутью, в которой отразилось доброе, что взрастили в них отцы и деды, вставшие на защиту отечества и защиту этих девушек, преданных поруганию... Художник не идеализирует тех, кого он перенес на полотно, наоборот, такое впечатление, что каждую из девушек он написал с натуры, задавшись целью по возможности приблизить к их истинному лику, и все-таки как велики нравственные достоинства юных душ — их чистота, их открытость, их вера в добро, хотя жизнь столкнула их с таким проявлением зла, которое останется в веках как образец человеческого падения.
Если же говорить о склонности художника к современному живописному языку, то, конечно, надо сказать об одном из могучих средств, которое Савицкий взял на вооружение, — речь идет о том, что в современном искусстве обрело название — условность. Примером того, чем может одарить это могучее средство зрелого художника, может служить работа Савицкого «Мать партизана», работа неожиданная по замыслу, во всех отношениях оригинальная, одна из самых сильных у Савицкого по степени воздействия на зрителя, а возможно, даже сильнейшая. Розовое в желтых отсветах небо и следующие одна за другой черные виселицы. Едва не уперев в основание черного столба босые ноги, сидит нестарая женщина — ее лицо, не обращенное на нас, откровенно скорбно: это скорбь памяти, скорбь воспоминаний, — только в этом случае глаза, обращенные на вас, отказываются вас видеть... И из розовой мглы, раскрыв и взметнув ручонки, даже не мчится, а летит малыш, удивительно похожий на женщину, сидящую на земле вытянув босые ноги... Не силой ли своей скорби женщина вызвала в памяти образ сына, казненного через повешение?.. В том, что он для нее остался малышом, — материнское видение: ей хочется видеть его таким!.. Смотришь па это полотно и думаешь: вот что может искусство, если оно дерзает.
Кстати, как я заметил, молодой наш современник испытывает меньшее неудобство в постижении произведения, в котором присутствует элемент условности. Очевидно, современная жизнь, как, разумеется, и современное искусство, сыграла тут свою роль, мне кажется, благодарную. Наверно, в одном полотне трудно объять столь многосложное понятие, как Белоруссия и белорусы, если ты не прибегаешь к аллегории, если на тебя не работают символы.