Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень - Петр Сажин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Больно хороша–то! Родственница или знакомая?
— Знакомая.
— И где только такие родятся?
— Далеко, — сказал Гаврилов, улыбаясь, — в Чехословакии.
— Ишь ты! Значит, с войны привез?
— С войны.
— Ну, я пойду, а ты, Василь Никитич, чего надо, не стесняйся. На работу–то не скоро? Больничный лист дали?
— Дали.
— Ну вот и хорошо, отдохни. — Она осторожно закрыла за собой дверь, глубокими вздохами и бормотаниями сопровождая свои шаги.
Едва только стих голос тети Нюши, Гаврилов встал с дивана, закурил, подошел к комоду, взял фотографию Либуше, долго смотрел и вдруг ощутил такую тоску!
Дом, в котором жил Гаврилов, стоял над высоким обрывом; внизу блестели железнодорожные рельсы; в сотне метров за переездом, по берегу Москвы–реки, тянулись высокие, с колючкой поверху заборы интендантских складов.
Поезда носились от складов и к складам на большой скорости и всегда отчаянно гудели, разгоняя ребятишек, для которых овраг служил то «полем битвы», то местом спортивных состязаний.
На другой стороне оврага посверкивали темные зеркала Сукиного болота. Местность, носившая это название, в старой Москве занимала довольно большую территорию, но в тридцатых годах на большей ее части был построен завод шарикоподшипников и несколько десятков высоких краснокирпичных домов, удивительно похожих на фабричные корпуса.
Гаврилов поселился здесь с обещанием, что «через годик» ему дадут комнату в новом доме со всеми удобствами. Он скоро привык к этому дому.
По воскресеньям ходил на этюды. Летом ездил в подмосковные оазисы архитектурной старины либо на Тростенское озеро щук ловить.
При таком образе жизни Гаврилов мало знал, что делалось в квартире. Люди жили, в общем милые и к нему относились с уважением. Но теперь Гаврилов увидел, что квартира, в которой он живет, не менее любопытна, чем «джунгли» Тростенского озера, где на зыбких торфяниках, в порослях ивы и березняка, рядом с соловьями, — поющими свои любовные песни, плачут пересмешники, доведенные до слез сорочьими сплетнями, где метровые щуки вскидываются вверх на высоту своего роста и лещи–трудяги выползают греться на песок.
Лежать было утомительно; тишина в квартире, казалось, заползала во все поры. Дом казался мертвым.
Лежа с закрытыми глазами, Гаврилов пытался заставить себя не думать ни о чем, но это не удавалось.
Лишь с наступлением сумерек хрипло взвизгивала входная дверь и затем скрипела все чаще. Из кухни тянулись запахи разогреваемой пищи. По коридору частили шаги: трудовое население квартиры возвращалось домой. Оно как бы нашептывало ему, что скоро и его жизнь опять потечет на работе, в светлых залах мастерской.
В дверь постучали. На голос Гаврилова появилась тетя Нюша с тарелкой щей.
— На, поешь! — с грубоватой нежностью сказала она, ставя тарелку. — Лежишь тут сам на сам. Эдак чумиться скоро зачнешь. Эх! Одинокой бабе трудно, но она хоть постирает ай иголкой время исколет. А мужик? Горе! Кланькин отец, бывалыча, заболеет — всех изведет! И сам терзается, как рыба на кукане… Поешь! Потом чайку принесу. Сахар на столе. Лимон, правда, усох маленько. Ну, да в чаю отойдет.
Тетя Нюша готова была говорить еще, но тут из коридора, вслед за телефонным звонком, раздался голос:
— Кланьку–миникюршу к телефону!
Тетя Нюша всплеснула руками:
— Покою нет от этих женщин! Скажи, какое дело — ногти отстрычь! А вот звонют и звонют.
Когда она вышла, Гаврилов принялся за щи.
Тетя Нюша вернулась в комнату со стаканом чаю.
— Хороши? — спросила она, видя, что Гаврилов подбирает последнюю ложку щей. — А я тебе чайку спроворила. Глянь, какой звонкой!
Она положила лимонный кружочек в стакан и, размешивая сахар, хмыкнула:
— Дурочка какая–то звонила. У почтамта живет. Я сразу–то не догадалась, кого ей надо: «Клавдию, говорит, Артемьевну…» Это, значит, Кланьку мою. А чего звонит? Ногти ей, кобыле, надо на ногах подстрычь… Ну, не чимер их берет, энтих баб! Волосы красют, губы красют, глаза подводют, ногти на руках стригут всякими ножничками «гляссе–массе», и все мало! Теперь ноги… А дальше чего придумают? И за все деньги шальные плотят: за миникюр не менее десятки, а за ноги–то самое малое двадцать пять рублей. А если Кланька покрасит ногти на ногах лиловым лаком, по тридцатке плотят! Налить чайку? Чай–то хорош!
Гаврилов кивнул.
— Покойный Артем любил чай черный как деготь. Бывало, сидит за столом, как младенчик, улыбается и губами из блюдцы эдак филюп, филюп — попивает… — Она вздохнула и как–то нерешительно спросила: — Василь Никитич, хочу спросить тебя…
— Да?
— Ходить тебе, наверно, рано?
— А вам, тетя Нюша, нужно что–нибудь?
— Радио у нас сломалось…
Гаврилов вопросительно посмотрел на тетю Нюшу.
— Кланька–то моя, — продолжала тетя Нюша, — прямо сохнет без радио. Как ты заболел, в эту радио будто кляп сунули. Глазок горит и так оно будто шумит, а играть не играет. Может, поправишь, Василь Никитич? Не сейчас, а когда легче станет.
— Хорошо, тетя Нюша.
— Тебе, может, еще чайку принесть?
— Да нет, тетя Нюша, спасибо!
— А с малинкой иль с медком? Легче станет!
— Спасибо. Идите к себе, вас, наверно, Клава заждалась.
— Ох, и вправду! А как она обрадовалась бы, если б ты, Василь Никитич, нашел охоту к нам зайти! Ну поправляйся. Чего надо будет — кликни!
…Кроме тети Нюши с дочкой, Гаврилова и одинокого пожилого мужчины, работавшего в охране на промышленном складе, жила еще одна семья: мать, домашняя хозяйка Анисья Петровна, и двое взрослых детей. В отличие от тети Нюши, Анисья Петровна входила в кухню, как мышь: неслышно и незаметно.
Маленькая, сухонькая, с высокой прической, она говорила мягким голоском. И говор ее был бы приятным, если б она не произносила букву «т» как «ц». Она говорила: «деци», «зяць», «цеця».
У Анисьи Петровны двое детей: Костя и Катя. Костя — старший, ему тридцать два. Кате двадцать семь. Костя работает в фотоателье «Художественный портрет». Работенка, как говорит тетя Нюша, «не пыльная, но денежная». Он поздно встает, пьет черный кофе с тостами, носит короткую стрижку ежиком и старается не отстать от моды: на нем свободный пиджак из твида с косыми, широкими, чуть висящими плечами и туфли на толстой каучуковой подошве.
Катя работает помощником директора кинотеатра где–то в районе Таганки.
Костя холостяк. Катя — «покинутая» шесть месяцев тому назад. Она переживает свое горе молча, с достоинством, хотя и страдает. Но Анисья Петровна нервничает, будто это ее бросили. Она кладет столько сил и энергии на то, чтобы вернуть «зяця» в дом!
Анисью Петровну за глаза называют графиней. Ее прозвали так в первый же день появления в квартире, когда она вошла в коридор и сказала игравшим ребятишкам: «Деци, не шилице! Надо прилично весци себя!»
Услышав это, тетя Нюша — среди играющих в коридоре детей была и ее Кланька — сказала: «А ты што указываешь? Подумаешь, какая графиня! «Деци, не шилице!» Ишь ты какая! Играли и будут играть! Это вам не старый режим!»
Это, конечно, было давно, но ведь и все когда–нибудь уходит в это «давно».
Пока жильцы были дома, пока хлопали дверями, гремели кастрюлями и подходили к телефону, Гаврилову было веселее. Но как только все расходились по делам, в квартире снова наступала тишина, и Гаврилов слышал, как сыплется песок в перегородке между его комнатой и комнатой тети Нюши, когда по оврагу к интендантским складам летел «товарняк». От хода поезда земля гудела.
Гаврилов с удовольствием слушал и гул, и свистки паровозов, и трамвайные сигналы у переезда: «тр–р–р-р… э–нз–з-з», и гудки автомобилей, и рокот моторов тяжелых грузовиков, и людские голоса. Жизнь! Она была там, за упрямой тишиной этого старого дома.
Подолгу Гаврилов слушал шумы города: отложит книгу и слушает. Вот тут незаметно и подкрадывался сон. Просыпался Гаврилов от стука в дверь.
— Василь Никитич! Это я! К тебе можно? — И, не дожидаясь ответа, тетя Нюша входила со словами: — Стучу, стучу, а от тебя ни слуху ни духу! Лежишь, чисто схороненный. Должно, уснул? Телефон прямо надрывается, все с твоей работы спрашивают… Чувствуешь себя ничего?
— Ничего.
— Пить хочешь?
Гаврилов качал головой.
— А я достала курицу. Три желтка в нутре у ей. Банку жиру натопила. Лапшу сварила — несказанную. Кастрюля аж поет! Принесть?
— Спасибо!
— Когда поешь, тогда и скажешь. Так я принесу?
Тетя Нюша выходила из комнаты и вскоре ставила тарелку на стул у постели. Гаврилов брал ложку в руку, пробовал.
— Ну как?
— Мечта!
— То–то! А то «спасибо, не хочу»! Ешь!
Когда Гаврилов начинал ходить ложкой по дну тарелки, лицо его горело и лоснилось.
— Здорово она тебя пропарила, — говорила тетя Нюша. — Скоро, гляди, не заметишь, как и на ноги встанешь. Ну, а теперь спи! Тебе сейчас еда да сон — самое лекарство.
Гаврилов пытался понять, почему эта женщина по–матерински заботится о кем.