Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень - Петр Сажин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Весь город стелется у их подошвы, — писал Герцен, — с их высот один из самых изящных видов на Москву. Здесь стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал на двадцать лет гениального изверга. Эту гору обогнул Наполеон со своей армией, тут переломилась его сила, от подошвы Воробьевых гор началось отступление».
Ленинские горы! Здесь, в виду Москвы, более ста лет назад Александр Герцен и Николай Огарев поклялись пожертвовать жизнью за лучшие идеалы человечества. Как же хорошо отсюда смотрится Москва! По утрам она чуть–чуть затянута дымкой, и ее жизнь угадывается лишь по гулу. А вечерами внизу чудится не город, а огромный морской рейд, заставленный судами, ждущими свободных причалов.
Гаврилов долго не мог найти изобразительного решения, и вот когда он был близок к отчаянию, вдруг отчетливо представил себе на вершине Ленинских гор стальную трехсотметровую стрелу. В ее наконечнике горят проблесковые огни, как на маяке. В корпусе бегают лифты. Они поднимают прыгунов к стартовой площадке лыжного трамплина.
Облицованная золотистой смальтой стрела сверкает, как солнечный луч. В ее конструкции столько легкости и изящества, словно она только что оторвалась от тетивы и устремилась ввысь.
По бокам, у основания стрелы, — крылья из стекла и легкого металла. В них хранилища для лыж, раздевалки, души. А над ними — площадки, как прогулочные палубы. На них — москвичи, с азартом наблюдающие за состязаниями прыгунов с трамплина. Работая над проектом, Гаврилов часто ездил на Ленинские горы. Он подолгу простаивал наверху и смотрел на город, мысленно представляя себе новую Москву — широкие улицы, замощенные плитами цветных пластмасс. Улицы без духоты и пыли. Дома, тонущие в зелени парков и садов. Мосты, окрашенные в яркие веселые тона: белый, красный, золотой…
Пройдет немного времени, и Москва, конечно, станет такой. Но к чему все это приходит на ум теперь? Не пора ли выбираться из потока машин? Надо обойти вон тот «МАЗ», встать в первый ряд и — прямо к подъезду академии, где уже, наверно, собрались все. А Москва, она, конечно, станет мировым городом. Нужно только шире открыть дорогу молодым силам. Однако собачья боль в боку все не утихает. Кажется, еще больнее грызет…
Гаврилов уже заканчивал свое выступление, когда почувствовал, что ему вдруг стало жарко и перед глазами поплыл сизый дымок. Он сделал усилие, повернулся к чертежам — белая бумага… Сплошь белая! Посмотрел в зал — белым–бело! Гаврилов растерялся.
— Что же вы замолчали? — услышал он голос Удмуртцева.
Гаврилов понимал, что ответить Удмуртцеву нужно во что бы то ни стало. Удмуртцев яростно громил его.
— Что это за проект?! — сочным и зычным голосом опытного оратора говорил академик. — Нам предлагают многоэтажные сараи… Позвольте спросить автора этого шедевра, как он считает: существует ли архитектура как искусство? Или такого искусства уже нет и архитектор — это псевдоним инженера–конструктора? Почему все сброшено с пьедестала? Раньше было окно, обыкновенное милое окно, — теперь нет его! Что же предлагают нам взамен? Стекло, металл, резину. Что это: дом или троллейбус?
Я понимаю, сейчас не время для богатых фронтонов и колонн… Но мы же строим на века! Чем же будет отмечена наша великая эпоха?.. Товарищи! Предки оставили нам неповторимые памятники архитектуры. Захаров — Адмиралтейство, Яков Постник и Барма — храм Василия Блаженного, Воронихин — Казанский собор, Казаков — Колонный зал… А что мы оставим после себя? Может быть, эти бетонные ящики? Или похожее на элеватор книгохранилище Ленинской библиотеки? Или Дом правительства на улице Серафимовича — этот аспидный остров?
В словах Удмуртцева была какая–то доля правды. И Гаврилов часто думал об этом. Но сейчас ему хотелось сказать, что задача советского архитектора состоит не в том, чтобы строить дома–памятники, а в том, чтобы строить дешевые, светлые и удобные жилища.
Он хотел еще сказать, что красота в новом строительстве явится, обязательно явится… Но не успел, сил не стало — упал тут же, у трибуны.
Врачу «неотложки» не удалось привести Гаврилова в сознание. Со всеми предосторожностями больного снесли в машину и отвезли в клинику Нейрохирургического института, где на третий день он пришел в себя.
Бледный, ослабевший, с учащенным дыханием, он очнулся ранним утром, позвал сестру, попросил пить. С трудом оторвался от кружки с водой. Сестра послала нянечку за дежурным врачом.
После ее ухода Гаврилов стал упрашивать сестру позвонить к нему на работу и сказать, что пусть с проектом без него ничего не делают. Он скоро встанет.
Сестра улыбнулась: разве он первый, кто просит ее позвонить на работу? Сколько больных перебывало в клинике, и почти все в первую очередь не о себе, не о своем здоровье пекутся, а о работе. У всех советских людей, стоит им заболеть, создается впечатление, что без них все остановится.
Сестра записала телефон и встала, уступая место врачу.
Не глядя на Гаврилова, врач старательно заполнял «историю болезни». В палате было так тихо, что Гаврилов слышал, как скрипело перо. Подробно, с протокольной дотошностью следователя, расспрашивал врач о контузии, но особенно его Интересовали подробности маньчжурского ранения и операции.
Закончив запись и сказав несколько успокоительных слов, он ушел, а в девять часов утра в палату вошли трое в белых халатах. Среди них был и дежурный врач.
— Вот, профессор! — сказал он, остановившись у койки Гаврилова.
Дальше он стал говорить на латыни.
— Понятно! — сказал профессор и положил руку на лоб больного. Холодной, жесткой и очень тяжелой была рука профессора. От нее пахло никотином.
Затем он откинул одеяло и начал исследование: сгибал колени к животу, требовал, чтобы Гаврилов дышал, потом не дышал, прикладывал к разгоряченному телу леденящий стетоскоп, неизвестно для чего нажимал костлявыми пальцами на горло, на уши, давил на шейные позвонки и несколько раз ударил ладонью по пояснице.
Пока он делал все это, Гаврилова не покидала беспокойная мысль: где он слышал этот голос, где видел эти острые плечи, сухой затылок, нос шильцем и эти энергичные руки?
Дежурный врач подал профессору историю болезни. Просматривая ее, тот вдруг снял очки и с удивлением произнес.
— Гаврилов!
Гаврилов кивнул.
— Вот так встреча! — воскликнул профессор Скурат. — Мой старый больной, — сказал он коллегам.
С утомительной дотошностью Скурат расспрашивал Гаврилова об операциях после ранения в Маньчжурии. Затем что–то долго говорил врачам.
Гаврилов, сколько ни прислушивался к его словам, понять ничего не мог. Между тем положение его, по мнению Скурата, было довольно серьезным: осколки, оставленные госпитальным хирургом, совершили небольшой сдвиг к позвоночнику и ущемили деятельность очень важного нерва. Это и вызвало вначале потерю сознания, а потом слабость.
Осколки нужно было удалять, и притом скорее. Об этом и говорил профессор Скурат.
Руки третьего врача были теплые, осторожные и мягкие, как замша. Они по–кошачьи легко и неслышно скользили по телу. И говорил он негромко и располагающе.
Закончив свое дело, он прикрыл Гаврилова одеялом. Теперь заговорили втроем, тщательно избегая общепонятных слов. Но вот Скурат щелкнул портсигаром и сказал:
— Придется извлекать из спины осколки. Операцию сделаем денька через два–три. Согласны?
Гаврилов кивнул.
В операционной, где от блеска стерилизаторов, хирургического инструмента, непривычной конструкции ламп и у здорового человека темнеет в глазах, Гаврилова одолел мимолетный страх.
Скурат решил провести операцию под местным наркозом. Гаврилову было не только неудобно, но и утомительно лежать на животе. Он не видел, как операционная сестра мазала йодом оперируемый участок и подавала профессору Скурату шприц. Не видел Гаврилов и самого страшного момента, когда после укола в руках хирурга блеснул ланцет. Скурат на миг как бы замер, затем легким движением поднял правую руку и тут же почти незаметно опустил нож и провел им по спине Гаврилова чуть–чуть вниз. Одно мгновение разрез был похож на красную линию толщиной в волос. Гаврилов не ощутил никакой боли, только услышал тонкий металлический звук блестящих, как велосипедные спицы, зажимов.
— Ну вот, Гаврилов, сейчас сделаю последний укол — и можно будет приступить к операции, — говорил он, пробираясь к осколку. — Предупреждаю, укол будет болезненным… Шприц! Шприц! Быстрее! — покрикивал он на сестру. — Ну-с, Гаврилов, колю! Терпите! Те–р–р-пите! Ну, вот и все!
Скурат положил в эмалированную ванночку потемневший металлический осколок. Извлечение его заняло несколько секунд. Гаврилову они показались вечностью, потому что в этот момент его пронзила резкая и острая боль. Он не мог совладать с собой и, вероятно, вскинулся бы, как щука на крючке, если бы железные руки санитарки не удержали его.