Избранное - Ганс Носсак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пер. с нем. А.Карельский.
Клонц
Когда мир вокруг нас рухнул, мы увидели, что только одного не смогли предугадать… Что погибнет все, что казалось нам хорошим и чем мы очень дорожили, было ясно с самого начала. Да и какие могли быть основания надеяться на иной исход? Ладно, решили мы, ничего не поделаешь. Создадим все заново.
Но едва гроза миновала, выяснилось, что даже в этом мы заблуждались. Хотя взялись за дело тотчас, пытаясь воссоздать по памяти всех тех, без кого мир казался нам пустым и голым. Мы трудились, не жалея физических и душевных сил. Некоторые не оставляли попыток ни днем ни ночью, несмотря на то что сами падали с ног от усталости и голода. Их лица блестели от пота, хотя было холодно, как в космосе, и ветер свистел в провалах окон мастерской. Но без матери-то никак нельзя, как ни крути. Отца тоже неплохо бы заиметь, а попозже не мешало бы обзавестись и другом. Но сперва все же возлюбленной. Без нее не обойтись. Уж очень славно было когда-то у тебя на душе; слов не хватает, чтобы описать, как она выходила из дому в предвечерний сад, как спускалась по ступенькам террасы, как платье на ходу слегка обрисовывало ее колени; это было как гимн, звучащий в тебе самом. Или же ночью, когда она спала, а ты сидел у ее изголовья и не мог надивиться, что такое чудо вообще существует. И чувствовал, что готов обшарить все тайники вселенной ради того, чтобы отыскать и предоставить ей самого господа бога. Мол, вот он, любуйся!
Однако ничего у нас не получалось. Все исчезало куда-то. Или расползалось под руками, превращаясь в какое-то месиво. То ли материал был не тот, то ли брались за дело не с того конца. Да, было отчего впасть в отчаяние, и кое-кто из нас и впрямь отчаялся. Неужто крушение мира еще не завершилось? Неужто цветы уже никогда не зацветут, как прежде? Некоторые из нас шатались без цели, то и дело останавливаясь как бы невзначай и оглядывая море развалин. Они напускали на себя рассеянный вид, словно гуляют просто так и даже слегка скучают, как бывает, например, в отпуске. Чтобы никто не заметил, как напряженно вслушиваются они в пустоту. Должен же быть какой-то выход? Ведь ответственность в конце концов ложится на нас самих.
Если на дворе апрель, они дивятся каким-то желтеньким цветочкам, вдруг выглянувшим из-под кучи битого кирпича, бывшей некогда домом. Кто бы мог такое предугадать? Говорят, цветочки эти называются мать-и-мачеха, да разве дело в названии? А когда на дворе зима, все развалины покрыты снегом. Тоже жуткое зрелище, но все-таки…
Однако есть нечто похуже, чем крушение надежд немедленно заселить эту пустыню теми, кто ушел безвозвратно. Видимо, есть такие человеческие особи, которые не только не погибли при всеобщей катастрофе, не только выжили, как бы ее и не заметив, но даже приобрели большую весомость, чем прежде. Причем как раз те, которые и до нее были почти невыносимы. Правда, в то время распространяться о них было не принято; ведь они были наша плоть и кровь, и мы за них стыдились. Кроме того, казалось, что желать их смерти непорядочно, хотя в душе все признавали, что без них дышалось бы куда легче. И то, что именно все хорошее погибло, как теперь выясняется, а выжили, наоборот, лишь эти особи, или как там их еще называть (ибо я не решаюсь величать их людьми), которые теперь похваляются своей несокрушимостью, — это еще ужаснее, чем крушение мира.
Один ученый — правда, не медик — сказал мне: «Ничего удивительного, они просто намного жизнеспособнее». Будь проклята эта их жизнеспособность! Мне куда милее нежная жизнестойкость любимой женщины. И куда ценнее не менее хрупкая жизнестойкость господа бога, про которого все еще неизвестно, уцелел ли он сам. Но вместо них — повсюду эти существа, похваляющиеся своей живучестью и процветающие как никогда, ведь теперь никто не стоит у них поперек дороги.
Вот уже несколько месяцев не покидало меня смутное ощущение, что все обстоит именно так. Но я отгонял от себя эти мысли. Уговаривал себя: да ведь это же невозможно! Ты ошибаешься, ты считаешь так лишь потому, что тебе самому отнюдь не все удается, как хочется. А это удручает. Вот ведь другие-то только пожимают плечами. Значит, дела не так уж плохи, а то бы все стали бить тревогу. Потому что мы ведь должны сплотиться и опереться друг на друга, если хотим, чтобы жизнь вообще возродилась.
Но с тех пор, как я опять повстречал Клонца, я понял все. Можно пережить человеческие заблуждения или, если угодно, грехи, пережить убийства, войну, голод, мороз и смерть, все это понятно, и все равно до последней минуты останется возможность все поправить. Как бы это ни было ужасно, но все это ничто по сравнению с тем фактом, что Клонц еще жив.
Я приберегал упоминание о нем к концу. Все мне казалось, что удастся этого избежать. Да, видно, зря, придется рассказать все, как было. Когда я вновь встретил его, я воскликнул: «Игра не стоит свеч!»
Я перерыл ящики письменного стола. Но у нас из предосторожности отобрали оружие. Зачем я не погиб вместе со всеми, когда наш час пробил? Что ж, пистолет — не единственный способ наверстать упущенное.
Вот какие дела.
Подобные вещи не следует говорить вслух. Я знаю, как смешон тот, кто их говорит, но ничего не делает. И то, что, вероятно, половина уцелевших думает так, а я лишь высказываю эти мысли вслух, по сути, ничего не меняет. Я даже знаю, почему я их высказываю. Просто пытаюсь, говоря об этом, выдержать еще одну ночь или хотя бы еще один час. Тот ученый назвал бы это жизнеспособностью. Неужели так никто и не понимает, что эта пресловутая жизнеспособность всего лишь шаткая дощечка над пропастью? Что ж нам теперь — сбросить с себя, как балласт, все, что веками считалось благородным и честным, и положиться лишь на эту искорку жизни, которая тлеет и нас и никак не погаснет? Тогда мы все уподобимся Клонцу; поэтому я остаюсь при своем: игра не стоит свеч. За последние годы перед крушением мы куда как наловчились скрывать свой страх и, видя, что смерть косит людей вокруг, говорить: «Не имеет значения». Только очень проницательный и сторонний наблюдатель мог бы заметить, что кончик носа у нас при этом слегка бледнел и зубы чуть глубже вонзались в бескровную мякоть губы. Мы скрываем страх не для того, чтобы изобразить несокрушимую силу духа, а просто инстинктивно ощущаем, что стоит нам его проявить, как покатится волна повального страха, которую уже ничем не остановить. Но роль свою надо вести очень тонко, что требует больших усилий. Время от времени приходится даже изображать на лице печаль, ибо ничто так не вредит правдоподобию образа, как переигрыш. И если я, к примеру, увлекшись ненароком, вдруг начну проповедовать нечто возвышенное, то тут же сам себе подставлю ножку, чтобы кубарем скатиться с кафедры и рассмешить прихожан. Уж Клонц-то наверняка засмеется. И, потирая от удовольствия руки, подумает: хорошо живу, раз могу за свои деньги позволить себе вечерком такую забаву. И ему ни за что не понять, что излишняя напыщенность речи понадобилась мне лишь для того, чтобы скрыть дрожь в голосе. А сколь многие из нас прячутся за неприкосновенными формами рухнувшего прошлого.
Но это все шуточки. Не мое дело вещать, каким должен быть мир. Это и так всем известно. Еще в детстве мы усвоили это от наших родителей и жаждем увидеть своими глазами.
Мое дело — поведать, каков он есть на самом деле, пусть даже нарисованная мной картина покажется уничижительной тому, кто рискнет высказать о ней свое суждение. Пусть не думают, что мы рисуемся своей униженностью. Родившиеся в ту войну, вконец измотанные в эту и затравленные в промежутке между ними — что еще может привязывать нас к этой жизни? Дайте нам снотворного.
Но Клонц и в ус не дует. И спит сном праведника.
Вероятно, все дело в том, что мы так давно в глаза не видели леса. Или цветущего горного луга, все краски которого сочнее и ярче, чем на равнине.
Да и сохранился ли еще лес, который бы не срубили на дрова, чтобы продержаться эту зиму? А если сохранился, то что будет со мной, если где-то на глухой просеке мне вдруг повстречается Клонц? Наверняка доктор ему посоветовал, а что еще остается посоветовать такому: «Вам нужен кислород, господин Клонц, и немного больше движения». Только и всего; но для него самого, раз он может себе позволить провести летом несколько недель на лоне природы, это еще и свидетельство преуспевания в жизни. Итак, господин Клонц шествует по просеке. Воротничок и пуговица на поясе брюк расстегнуты. Он наслаждается природой. Он думает: за несколько сигар я выменяю у крестьян яиц и сала на ужин. Зря, что ли, сюда приехал! Поскольку тропка между зарослями черники очень узкая, мне придется отступить в сторонку, чтобы мы с Клонцем могли разминуться. Он сделан из какого-то другого теста. И прикоснуться к нему противно.
А горный луг тем временем уже скосили. Сено убрали, корова и зимой даст молока, и Клонцу нечего тревожиться, что к его столу не будет масла. Кто голодает, тот просто глуп.