Том 4. Путешествие Глеба - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать подняла глаза – она чинила белье – сквозь пенсне серьезно посмотрела на нее.
– Да, какая случайность!
– Случайность ли, нет ли, только он по полковому двору расхаживает – а уж беспорядок полнейший, все почти разбежались и солдаты, да и офицеры, он один в своей новенькой форме, со стеком. Около полудня у ворот толпа. Ворота заперты. А калитка открыта. Он и вышел к калитке. Тетечка, ты понимаешь… – Голос Собачки дрогнул, на мгновенье она задохнулась. – Он загородил дорогу богоносцам. А они тут же и закололи его штыками, изрубили саблями. Это и называется бескровная. А Евдокия находилась в Калуге, работала там в своей школе. Ну, и приехала, разумеется, в Петербург. Можешь себе представить, как все это происходило…
Мать сняла пенсне и отложила шитье в сторону.
– Добралась до Петербурга через несколько дней. И нашла тело сына, совершенно обнаженное, все исколотое, полузамерзшее, в каком-то сарайчике. Обобрали на всякий случай для утверждения свободы. Пропили всю его одежду, ремни, револьвер, это уж как полагается. Насилу добилась выдачи тела. А потом похороны, под улюлюканье, свист… Тетечка, она большой крест несет. Но посмотри ты, как…
* * *В однообразии дней время текло для матери довольно мирно, и даже часть прежней жизни будто бы сохранилась – эта часть была Ксана, Собачка, Прасковья Ивановна, возможность жить по своим привычкам, вечерами раскладывать пасьянс.
Делала она это, как и в Прошине, тоже в столовой, и Ксана, почти взрослая уже девушка, такая же все тихая и болезненная, нередко присутствовала (если не уходила куда-нибудь на собрание клуба или в театр): в ней смешивалось прежнее, прошинское, в чем выросла, с окружающим новым, но и в новом этом было неожиданное – с Евдокией Михайловной часто ходила она теперь в церковь, чего раньше не знала. И это ей нравилось. Нравилось и сидеть с «бабушкой», когда та раскладывает пасьянс, робко смотреть на знакомые карты, ложившиеся причудливыми узорами, слышать знакомые с детства вздохи, иногда прислоняться к бабушкину плечу, как к опоре незыблемой.
– Иди спать, смотри, глаза слипаются. Завтра опять ученье…
Сама же мать, чем дальше шли дни, сильнее внедрялась в мечтания об отъезде. Говорила об этом мало, но действовала. Просто она начала хлопоты. Заполняла анкеты, потом добавления, доставала свидетельства: новые анкеты. Ждала ответов – или это были отсрочки, или требования новых сведений. Но ничто ее не смущало; она отыскивала другие связи. Теперь уже и Собачка, и Анна были вовлечены в дело. Куда-то ездили, хлопотали о том, чтобы сильные мира сего поддержали ходатайства. Матери было все равно куда подавать. Она убедилась теперь в одном: Глеб с Элли и Таней не вернутся. Значит, надо самой трогаться. Значит, надо хлопотать.
В небольшом, суховатом от годов теле будто бы это только и жило, и двигало – вынь устремление, существо, называемое «бабушка» или «мать», затихнет, как многолетние часы с ослабевшей от годов пружиной.
Евдокия Михайловна тоже вошла в круг бабушкиных домогательств – содействовала, чем могла: вспоминала прежние знакомства и давала письма. Иногда ездили осведомляться вместо матери. Это сближало их. Евдокия Михайловна заходила теперь к ней нередко и без дела, просто в свободную минуту.
– Славная у вас девушка эта Ксана, – сказала она однажды матери в разговоре. – Нельзя сказать, чтобы быстра и расторопна, но верна. На нее можно положиться. Как это вы ее такую вырастили?
– Нет, что же, просто у нас в доме выросла вместе с моей внучкой Таней. Она хорошая, но слабовата здоровьем и робка. Для теперешней жизни не совсем подходяще.
Евдокия Михайловна молчала. В доме тоже было совсем тихо, окна в столовой, где они сидели, отворены, золотой июльский вечер входил со двора – липа благоухала и слегка струилась листиками в предзакатном солнце.
Мать, по обыкновению, шила. Евдокия Михайловна сидела лицом к окнам, в кресле, маленькие ручки на подлокотниках.
Точно бы она отдыхала. Большие карие глаза разглядывали задумчиво не то липу, облитую блеском, не то небо кристально-златистого вечера.
Она вдруг глубоко вздохнула – будто страница перевернулась в ней с этим вздохом.
– Как вам сказать, а может быть, робость, кротость и некоторое смирение как раз и помогут ей в теперешней жестокой жизни.
Мать покачала головой:
– Сомневаюсь. Помолчав, добавила:
– Вот, собираюсь уезжать, а о ней сердце непокойно. Кто за ней без меня присмотрит?
– Ну, Бог даст и устроится…
– Я знаю, что вы к ней очень добры. Не бросайте ее, когда меня здесь не будет. Только не делайте из нее… монашку. Она еще молода, ей жизнь нужна. В будущем семья, дети.
Мать не добавила «любовь». Все «такое», любовное и романтическое, считала она пустяками.
Евдокия Михайловна улыбнулась:
– Я никакой монашки из нее делать и не собираюсь. А что она в церковь теперь чаще ходит и к кружку о. Виктора стала ближе, это, я считаю, только ей на пользу.
– Кружки, кружки… опасно по нашим временам. Смотрите, как бы вас на цугундер за эти кружки не потянули.
– Нет, почему же?.. Мы при храме, у нас сестричество. Мы занимаемся помощью бедным и обездоленным, с о. Виктором читаем Священное Писание, он нам объясняет. Тут политики никакой нет.
Мать посмотрела на нее недоверчиво.
– Само то, что вы божественными делами занимаетесь, уже опасно.
– Варвара Степановна, – ответила она тихо, но довольно твердо, – что же в жизни теперь осталось, кроме этого? Если отказаться от высшего, то ведь чем же жить именно вот в этом страшном мире? Опасно или не опасно…
Мать ничего не ответила. Евдокия Михайловна продолжала:
– Ведь у вас есть свой высший мир, своя любовь. Вы стремитесь быть с сыном, его семьей, служить ему. Я понимаю это. У меня и самой был сын, я ему так же, как вы, все отдавала.
Она вдруг умолкла. Мать вздохнула.
– Да, знаю. Мне племянница кое-что рассказывала.
Отворила дверь. Вошла Ксана. На ней было светлое платьице с передничком. От ходьбы она чуть порозовела, обычная лимфатичность смягчалась, – это ее украшало. Евдокия Михайловна улыбнулась.
– Как раз о тебе говорили…
Ксана подошла, поцеловала ее и бабушку.
– Я заходила к о. Виктору. Он просил передать, известить всех – собрание будет не в четверг, а в пятницу.
– Вот и отлично, – сказала Евдокия Михайловна, – мне как раз и удобнее.
Ксана взяла со стола, на тарелке, яблоко. Как бы извиняясь, обратилась к матери:
– Жарко, яблочко хорошее…
Яблоко было «коричневое», яровое, сладкое. Ксана неторопливо откусила, поглядела на Евдокию Михайловну неяркими, несколько золотушными глазами, улыбнулась.
– Это наши, прошинские яблоки. Мужики знакомые из деревни приезжали, бабушке привезли в подарок.
Евдокия Михайловна поднялась.
– Мне надо еще к докладу готовиться. Ваша племянница подсмеивается надо мной, что я все с дефективными вожусь, но уж кто к чему приставлен.
– Смотрите, не надорвитесь…
– Трудно теперь отстать, если бы и захотела. Но я не хочу. Это очень интересно.
Когда она вышла, мать подняла на Ксану от шитья глаза, сняла пенсне.
– Тебе она нравится?
Ксана помолчала. Потом тихо ответила:
– Очень.
– Ну вот, я покойна буду, что оставлю тебя с такой, как она.
Ксана подошла к ней, взяла руку и поцеловала.
– Мне тебя никто заменить не может.
Мстислав Казимирович легко воспламенялся, вскипал, потом, как неврастеник, впадал в уныние и меланхолию. Чтобы утешиться, читал тогда Библию.
Инженером считался он отличным, всегда много зарабатывал, но никак в инженерство свое не мог вместиться. По энциклопедическому словарю изучал медицину, лечил сам себя от воображаемых болезней и одновременно составлял планы немедленного спасения России (входила сюда и надежда на помощь Римского Папы). По Апокалипсису высчитывал сроки. Иногда, закатывая под лоб голубые глаза, он лихорадочно изводил Собачку своими мечтаниями и доказательствами того, что «этому» срок – 2 года и 5 с половиной месяцев.
По натуре отзывчивый, он раздавал много, но порядочно и собрал, несмотря на то, что раза два прогорал еще в прежней жизни на рискованных предприятиях. В революцию у него скопилось некое золото – он считал, что хранить его надо непременно – и Собачке надлежало выслушивать и стараться понять, для чего монеты эти назначаются: то ли на случай войны, то ли для бегства, или помощи в свержении режима. Планы менялись в связи с нервами, и Собачка привычно впускала рассуждения его в одно ухо, а в другое выпускала: никак в ней они не задерживались.
На какую бы цель ни назначались полуимпериалы эти, императорских времен, покоились в земле, в жестяной коробке, как раз в двух шагах от липы во дворе. Там лежал большой булыжник, если его отвалить…