Воскресение в Третьем Риме - Владимир Микушевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующую же ночь после ухода Фавста мне приснился недостроенный, но уже разрушающийся на глазах особняк грязно-красного цвета, как автомобиль Клер, обрушенный ею под откос и валявшийся возле устья Таитянки вместе с нашими переломанными костями. То и дело от особняка отваливался кирпич, грозя упасть мне на голову, но безликие строители подбирали кирпич и водворяли его куда следует. Я шел в особняк, потому что мне некуда больше было идти, – особняк был построен на месте моего дома, и такая же безликая охрана пропустила меня, стоило мне сказать, что меня ждет гроссмейстер Лярва (может быть, я сказал: «Ярлов», но сам себя не расслышал). Я поднялся по крутой лестнице, но тут же оступился и по другим ступеням, которых раньше не заметил, скатился в открытый погреб, которого, входя, не заметил. Я скатывался в погреб, как недавно летел вместе с Клер под откос, и на дне погреба я услышал, как меня в погребе замуровывают кирпичами. Так в новелле Эдгара По «Бочонок амонтильядо» был замурован в винном погребе Фортунато (счастливчик).
Я проснулся, вернее, очнулся с мыслью, что надо бежать в исполком, в поссовет, в администрацию в очередь на приватизацию, но кошмар продолжался; я не мог шевельнутся, замурованный в гипс. Я хотел закричать, позвать на помощь, чтобы сняли гипс, мне же доктор Сапс обещал…
Но в дверь вежливо постучали, и в ответ на мое слабое «да» в комнату впорхнула все та же неизменная мадам Литли.
– Comment ça va, monsieur? – приветствовала она меня. Votre santé est inébranlable, je suis sure. Votre sang est la meilleure medecine. Votre sang survivra tous difficultés de votre vie, je vous garantie. Poussin garde… mais non, votre sang garde la clef.
С этими словами она мне сунула под подушку конверт. Не было сомнений, что там триста долларов.
– C'est dommage, – вздохнула она. – Notre charmante messagère est hors-jeu. Oui, Clair, la pauvre… Mais son destin est clair comme son nom… Elle survivra aussi… Ne vous faites-vous le mauvais sang! Avec votre sang elle survivra elle-même[4].
Последние слова насторожили меня, но я не решился уточнить их смысл и предпочел понять ее в том смысле, что она спрашивает ключ от своей комнаты, то есть от моего дома (ее комната не запиралась), она же заплатила… Я попросил ее обратиться к медицинскому персоналу ключ должен был остаться в кармане моего пиджака, если там что-нибудь осталось. Действительно, я предпочел бы, чтобы в доме кто-нибудь был, хотя бы мадам Литли, может быть, хоть ее присутствие защитит пока дом от Ярлова. Но мадам Литли покачала головой:
– Mais non! Зачем мне ключ от вашего дома, если там нет вас? Будем пока видеться здесь, – кокетливо добавила она, как будто свиданье назначала. С этими словами мадам Литли выпорхнула из палаты.
Но меня не оставляли одного. Не успела исчезнуть мадам Литли, как на стул около моей постели сел, потирая руки, сверкая очками и лысиной, сам мосье Жерло. Я сразу же обратился к нему с просьбой прислать мне священника.
– Не беспокойтесь, мой дорогой, – отозвался Ярлов. – Первое время ваше состояние, действительно, внушало опасения. И этот бородатый господин, медбрат, который опекал вас, кажется, его зовут Фауст… как вашего героя, нуда, есть по Казанской дороге остановка Фаустово, да и ваша фамилия… У нас ведь распространены имена в честь литературных героев. Помнится, на радио был музыкальный редактор Онегин Гаджикасимов. А недавно сожгли котгедж вместе с хозяином, с предпринимателем по имени Прометей. Так вот, этот господин Фауст приводил к вам священника, кстати удивительно похожего на него самого. С такой же бородой, знаете, в белом облачении. Так вот, он принял у вас глухую исповедь, вы же были без сознания.
«Старец Иоанн Громов», – подумал я.
Я не удержался и заговорил о том, что мне нужно в очередь на приватизацию. Ярлов добродушно рассмеялся:
– Вы о вашем домовладении беспокоитесь? Полноте, Иннокентий Федорович. Вы же наш автор. Ваша собственность вместе с вами самими под колпаком… ну, скажем, под эгидой ПРАКСа. Вы не забыли, что значит ПРАКС? Православно-коммунистический союз! Партию в шахматы? Может быть, это развлечет вас?
Неизвестно откуда на столике у моей постели появилась шахматная доска. Ярлов неторопливо расставлял на ней фигуры. У меня захолонуло внутри. Мне вспомнился Иван Грозный, умерший за шахматной доской. «Не на это ли он мне намекает? – подумал я. – Он же читал „Русского Фауста“. А Ярлов, расставляя шахматы, продолжал балагурить:
– Конечно, медбрат Фауст слишком стар и вряд ли мог быть назван в честь вашего Фауста. Скорее, здесь замешан гётевский Фауст, вряд ли Фауст Марло. Ну что ж, белые начинают. Не каждому доводилось играть с гроссмейстером Ярловым. Ваш ход, господин Фавстов… Ах да, вы не можете двигать рукой! Извините, но вы так хорошо выглядите, что я совсем забыл об этом. Ну что ж, ваш ход за вами. А вас мы развлечем другим способом. Все-таки пока что лучше не утомлять вас.
Ярлов встал со стула. Я спросил его, нельзя ли мне видеть молодого человека, которого все называют Федорыч. Ярлов заговорщически мне подмигнул:
– Я рад, что этот молодой человек трудной судьбы заинтересовал вас. Я передам ему, что вы о нем спрашивали. Но сейчас, к сожалению, Федорыч в командировке, в очень ответственной командировке.
Ярлов затворил за собой дверь, но через несколько минут дверь снова отворилась, и в мою палату внесли телевизор. У меня едва шевелились только пальцы левой руки. Я не мог даже книгу листать. Кое-что вслух мне читала Клавдия. Но кнопки на пульте я мог перебирать, так что на некоторое время я погрузился в телевидение.
До сих пор по моему плохонькому старенькому телевизору я смотрел только новостные программы, последние известия, как раньше говорили, ловил я иногда „Взгляд“ и „600 секунд“. Теперь я мог оценить магию телевидения в полной мере. Как ни странно, больше всего меня заинтересовала реклама, вызывающая всеобщее раздражение и нарекания. Реклама была интересна тем, что она и не рассчитана была на то, чтобы нравиться, сохранив навязчивость и настоятельность советского агитпропа. Реклама вовсе не вызывала желания купить рекламируемый товар, она убеждала, что нельзя не купить его, грозя за непослушание неизъяснимыми карами, болезнью, смертью, выселением из дома, неким отлучением от образа жизни, который реклама навязывала. Кто не следовал требованиям рекламы, тот становился отщепенцем, отбросом общества. Складывалось впечатление, что все рекламные ролики рекламируют одно и то же и грозят одним и тем же. Угроза отлучения была страшна, и она заставляла подчиняться рекламе, а не тот соблазн, который от рекламы должен был бы исходить. Если реклама прельщала, то она прельщала прежним советским образом жизни. Купишь то, что рекламируется, и восстановится прежний образ жизни, при котором не было рекламы, так что единственный способ избавиться от рекламы – купить все тампаксы или все памперсы, которые навязываются. Тогда избавишься от всех неудобств жизни, перестанешь рождаться и рожать, а не на это ли нацелена, в конце концов, реклама? Неудивительно, что по мере учащения рекламных вкраплений на телевидении и на радио падала рождаемость и возрастала смертность. Было очевидно, что в конечном счете рекламируется прекращение жизни, насильственное или естественное, тогда, по крайней мере, рекламы не будет, а вдруг ад – тоже реклама, если он так назойливо рекламируется? Складывалось впечатление, что именно реклама образует на экране один и тот же бесконечный фильм, прерываемый другими „художественными“ фильмами (так их называли тоже для рекламы), и среди них выделялись добрые, старые, советские фильмы, лишь в сочетании с рекламой обнаруживающие свой подлинный смысл. Не понимаю, почему обвиняют в кровопролитии голливудские фильмы. Там убийство – все-таки отклонение от нормы, и убийца, какой бы ни был он симпатичный, попадает в тюрьму или должен туда попасть. Добрые советские фильмы все были замешаны на кровопролитии Гражданской войны, ибо чем же другим занимались „комиссары в пыльных шлемах“, в сравнении с которыми гангстер-громила выглядел неуклюжим дилетантом. Сколько должно было пролиться крови, сколько лагерей должно было функционировать, сколько доносов должно быть написано для того, чтобы эти фильмы снимались? Главный вопрос был в том, неужели вся эта кровь, „кровь людская – не водица“, пролилась для того, чтобы теперь без конца показывать рекламу. Я смотрел „Белое солнце пустыни“ и думал, что зрители этого фильма не могут не напасть друг на друга, ни на что другое не рассчитано это общедоступное пособие по ведению гражданской войны. И теперь, когда показывают, что происходит в Ичкерии, или в Чечне, нетрудно убедиться: с обеих сторон воюют зрители „Белого солнца пустыни“ и никакой ваххабизм не вооружил боевиков лучше, чем крылатая фраза: „Восток – дело тонкое“, на что, вообще, как на всякую пошлость, нечего возразить.
Я поделился своими соображениями с Ярловым, который аккуратно навещал меня каждый день, иногда несколько раз на дню. Тот театрально захлопал в ладоши: