Гай Юлий Цезарь - Рекс Уорнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сошлись с войсками Фарнака возле горы Зела, на которой его отец когда-то в честь разгрома римской армии сложил все свои трофеи. Просто из наглости или согласно каким-то его собственным расчётам, Фарнак пошёл в атаку, когда мы ещё окапывались на очень выгодной для нас позиции на склоне горы. Сначала я удивился его нахальству. Потом я вспомнил, что уже однажды подвергался подобному нетривиальному нападению. Тогда нас атаковали нервии, и мы чуть не потерпели поражение. И на этот раз поначалу враг имел некоторое преимущество благодаря внезапности атаки. Его сирийские колесницы оказались среди нас прежде, чем мы построили наши оборонительные линии, и пехота вступила в бой с решимостью, которой я никак не ожидал от неё. Битва оказалась не из лёгких, хотя я ни на минуту не сомневался в её исходе. Не стояло проблемы окружения, и я не мог даже представить себе, что войска под моим командованием вдруг обратятся в бегство. В конце концов мы разбили левый фланг врага, и вслед за этим обратились в бегство основные его силы — и на этом всё было кончено. Мы одержали полную победу. Фарнака убил его собственный подданный. Я отдал его царство моему другу из Пергама, другому Митридату, который вместе с замечательным войском иудеев сделал так много для победы в александрийской войне. К сожалению, Митридат, так и не вступив во владение царством, погиб в каком-то незначительном сражении.
Теперь мне оставалось как можно скорее уладить дела на Востоке и собрать в этом районе по возможности достаточно большую сумму денег. Сообщения как из Рима, так и из Африки настоятельно требовали моего присутствия в Италии. Как выяснилось, некоторые легионы ветеранов, и среди них, к моему величайшему огорчению, десятый, взбунтовались. И в то же время в Африке недобитые сторонники Помпея собрали армию по меньшей мере из десяти легионов. К тому же у них была кавалерия, намного большая, чем я мог противопоставить им. И их союзник, царь Нумидии Юба, которого я несколько лет назад в сенате оттаскал за бороду, мог выставить на поле боя весьма изрядную армию. В его армии помимо нумидийцев служили прекрасные наёмники из Испании и Галлии, а также было не менее шестидесяти слонов. Сципион, Лабиен и иже с ними уже поговаривали о вторжении в Италию. Их ненависть ко мне и решимость расправиться со мной оставались такими же непримиримыми, как прежде, и ради этого они готовы были идти на новые жертвы среди своих соотечественников. Но прежде я хотел восстановить порядок в Италии и тогда уже, опять-таки с меньшими силами, идти в Африку.
В то же время как до, так и после победы под Зелой я очень много внимания уделял усилению наших позиций на Востоке и старался, насколько возможно, уменьшить количество моих римских врагов. Эту последнюю задачу помог мне решить юный Брут, который присоединился ко мне в Тарсе и не покидал меня всю остальную часть кампании. Брут знал, что я больше всего хотел бы простить любого своего врага, если он давал мне достаточные гарантии того, что никогда не поднимет оружие на меня вновь, а на Востоке было много беглецов из партии Помпея, которые ещё не решили, примкнуть ли им к их друзьям в Африке или поверить в моё великодушие. Брут убедил многих из них предпочесть последнее. Среди них оказался и его шурин, Кассий, очень способный молодой человек, которого я очень хотел приблизить к себе. Потом мне говорили, что Кассий намеревался убить меня, когда я был в Тарсе, но Брут уговорил его вместо этого поступить более разумно и постараться снискать мою благосклонность. Правда ли то, что мне рассказали, или нет, я не знал и никогда не пытался узнать. Я потом многое сделал, что способствовало продвижению Кассия в его карьере и в приобретении ответственных постов. Он очень энергичный, волевой и честолюбивый человек. Но я никогда не взял бы его себе в друзья. Думаю, его оскорбляет мысль о том, что он должен чувствовать благодарность ко мне. В критические моменты таким людям нельзя доверять. Если бы не это, я предоставил бы ему важный командный пост в предстоящем походе против Парфии — он знает страну и сам является отличным солдатом. Но Кассий отнюдь не тот, кого я называю хорошим человеком. Друзья восхваляют его за то, что он по собственной инициативе и независимо ни от кого спас, пусть небольшое, подразделение разгромленной парфянами огромной армии Красса. Он заслужил эту похвалу. Вот Курион и Антоний умерли бы вместе со своим главнокомандующим и этим поступком не принесли бы никакой пользы для своих войск. И всё же мне больше нравится отношение к этому вопросу Куриона и Антония.
Кроме Кассия Брут привлёк на мою сторону ещё много моих старых врагов. Насколько они надёжны, я не знаю до сих пор. Но я рад им, хотя часто подозревал их в неискренности. Моим самым большим желанием оставалось избежать кровопролитий предыдущих гражданских войн — безумной резни, которая омрачила последние дни моего дяди Мария, и хладнокровной, но куда более всеохватывающей бойни времён Суллы. Я желал, чтобы имя Цезаря вспоминали не только за мои практические достижения, но и за моё милосердие. И поэтому я был больше всего озлоблен на тех моих врагов, которые после Фарсала, понимая всю бессмысленность продолжения войны, снова вынуждали меня вместо того, чтобы решать важнейшие задачи управления государством, стать орудием убийства римских граждан. Афраний и Петрей, которых я помиловал в Испании, теперь воевали против меня в Африке. То же случилось и с Лабиеном, который был всем обязан только мне. И те же Сципион и Катон, так гордившиеся своим патриотизмом, но готовые ради сохранения союза с варваром Юбой отдать ему все римские владения в Африке. Меня часто глубоко удручало сознание того, что казавшаяся решающей битва при Фарсале на поверку оказалась совсем не решающей. Надежд на мирные переговоры было гораздо больше, когда я перешёл Рубикон, чем теперь. Триумф, которого так долго ждали я и мои войска, всё ещё ускользал от нас. Теперь я мог быть консулом или диктатором — кем захочу, но работа, которую я намеревался выполнять, будучи законным правителем мирного времени, всё ещё ждала своего часа. Обстоятельства толкали меня на дела, от которых я всегда старался избавиться. Но всё же я не тот человек, что подчиняется обстоятельствам.
Итак, направляясь с Востока в Рим, я пребывал в тревожном состоянии. После Фарсала, после Египта, после Зелы и я и мир вокруг сильно изменились. И я был раздражён, когда понял, что никто не хочет признать это. Меня, помнится, отчасти рассердил, отчасти позабавил Цицерон, возглавлявший длинную колонну своих друзей, когда вскоре после моего прибытия в Италию он вышел навстречу мне и умолял пощадить его. Великий оратор выглядел не менее удручённым, чем все остальные, а я подумал, что такой вид вызван не только его оскорблённой гордостью, но и опасениями потерять своё весьма значительное состояние (он не мог бояться того, что я посягну на его жизнь). Цицерон, видимо, посчитал, что, если он выступит передо мной униженным просителем, его драгоценности, скорее всего, останутся при нём. Я, естественно, постарался не уязвлять его легкоранимую душу. Я сошёл навстречу ему, обнял и посадил с собой рядом в колесницу и большую часть того дня пропутешествовал с ним. Я сразу же успокоил его относительно имущества и судьбы множества друзей и родственников (в том числе и его брата Квинта), которых он ранее уговаривал идти с оружием против меня. Цицерон оказался искренне потрясён моим желанием избежать всяческих репрессий и простить по возможности всех моих врагов и даже предложил свою помощь в сношениях с сенатом. Однако я уже не испытывал к этому великому деятелю и оратору иных чувств, кроме чисто умозрительной симпатии. Что касается современной политики, то он в ней, по-моему, играет роль пережитка прошлого. Я не могу забыть, как в критические времена его красноречивые речи обращались к дурным людям и на пользу бездарному правительству. Теперь наконец он, кажется, разочаровался в партии Помпея и действительно жаждет мира, но в основе этого разочарования лежит обида на некоторых приближённых полководца, которые лично с ним были грубы, и на самого Помпея, не оценившего в нём военного советника. А многоречиво рассуждая о мире, он произносит такие, например, слова: «необходимо перестроить республику» — как раз то, чем я собираюсь заняться, — но он-то под этим подразумевает не более как возврат в то состояние застоя и угнетения, которое предшествовало гражданской войне. Мне было куда интереснее слушать рассказываемые им сплетни, чем политические банальности и рецепты, хотя сплетни касались прежде всего его самого. Он много говорил о Долабелле, женившемся на его дочери и, как и следовало ожидать, очень плохо с ней обращавшемся. Но Цицерон, желавший породниться с аристократом, предпочитал думать — абсолютно не в соответствии с действительностью, — что его дочь, которую он искренне любил, счастлива. А Долабелла тем временем стал любовником жены Антония, которая прежде была замужем за злейшим врагом Цицерона, Клодием. Долабелла к тому же, как я уже слышал, чинил разные препятствия Антонию на политическом поприще. А так как оба — и Долабелла и Антоний — принадлежали к моей партии, их явная вражда ничего хорошего мне не сулила. Цицерон терпеть не мог Антония и плёл мне долгие истории о его склонности к пьянству, — о чём я и сам прекрасно знал, и о его вульгарном поведении. Да и поведение Долабеллы в этом плане оказывалось ненамного лучше, сетовал Цицерон. Я же был недоволен ими обоими. Долабелла по собственной инициативе начал агитацию среди плебеев за отмену долгов. Антоний, который хотя бы последовательно проводил в жизнь мои и моих близких друзей указания, справедливо прекратил это революционное движение, но вёл себя при этом бестактно и применил совершенно лишнее в тех обстоятельствах насилие. И снова Рим превратился в арену серьёзнейших беспорядков, но на этот раз инициатива этих волнений и подавление их исходили от членов моей партии. Долабелла потерпел поражение, но вместе с ним потерпел поражение и я. И я особенно разгневался на Антония за то, что он выпустил из-под контроля ветеранские легионы. Антоний хороший военачальник, и я был совершенно уверен, что он справится с этими легионами, если посвятит своё время работе с ними, а не бесконечным пьянкам и разгулу в Риме или скупке конфискованных поместий за большие деньги, которые он не собирался, если представлялась такая возможность, вкладывать в государственную казну. И Долабелла, поборник бедных должников, тоже занялся таким помещением денег. Я потом внимательно проследил, чтобы они полностью расплатились за свои делишки.