Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как в этой, так и в других повестях герои Э. Сафонова рвутся на простор, к природе, к земле, и редко когда — наоборот, в большой город. И это так же не случайно, как не случаен изумленный внутренний выдох героя все этой же повести, нашедшего в чулане пыльную, без начала и конца книжку: «Прочитаешь вот это — тесно в груди станет, тревожно и вместе с тем весело, словно нашел дорогой для тебя давно потерянный предмет. Нашел, и сразу невозможно поверить, что вот он, вновь с тобой… «Батюшки, — думаешь в растерянности. — Пушкин! Где ж я все-таки был столько времени?! Пушкин…»
Как это невзначайное, незапланированное свидание с лучшим явлением родной культуры, так и свидание с родной природой раскрепощает, высвобождает душу; нередко герои, да и сам автор просто опьянены ею, — по крайней мере, без проникновенного понимания вряд ли возможны столь точные наблюдения и столь теплые описания.
Здесь как нельзя более к месту подходит оценка Леонида Бежина, относящаяся, правда, к другому произведению Э. Сафонова, историческому роману «Казенные люди», но, на мой взгляд, вполне распространяющаяся на всю прозу писателя с ее «развернутыми и интонационно выверенными, пластически выпуклыми и рельефными описаниями, яркими метафорами и сравнениями»: «Э. Сафонова как прозаика отличает и элегическая задумчивость интонации, и легкая ирония, и зрелищность образа, однако стиль никогда не становится для него самоцелью, и он не столько в ы п и с ы в а е т окружающее (обстановку, людей и т. п.), отдаваясь словесной стихии, сколько концептуально выстраивает произведение…»
Да, именно такие, в добром смысле слова в ы с т р о е н н ы е — и «Золото долгих песков», и «Хлеб насущный», и даже — «Тонкие натуры». Но, думаю, не только в концептуальной завершенности, а скорее всего и вовсе не в ней кроется привлекающая прелесть лучших лирических рассказов и повестей Э. Сафонова. Не в демонстрации мастерства (к чему лишний раз подчеркивать то, что и само собою подразумевается), а в той этико-эстетической атмосфере, в какой только и может жить д у ш а; ибо в ней, этой жизнетворной атмосфере прекрасное в природе стремится слиться с возвышенным в человеке (как в «Осени за выжженными буграми…»), а безобразное отторгается, изгоняется. Не зря же почти полностью ушла природа из рассказа «Крыша над головой отца», ушла — от героя; нет, не потому, что этого желал преуспевающий актер областного ТЮЗа Василий Тюкин, — это сама природа отодвинула от себя героя, подменившего жизненные критерии, ценности, добровольно согласившегося на подтасовку: должок вместо долга, временная правдивость вместо единственной истины, сиюминутная выгодная честность вместо постоянной чести.
А и всего-то проблем — взять да и съездить в деревню, к отцу, помочь подремонтировать избу, тем более что уж и брат письмо прислал: «Это, Вася, одна просьба, последняя, и тебе ее нужно уважить, чтобы не похоронить нам стариков в дырявом жилье, ибо будет нам стыдно на похоронах».
Стыдно… Но стыд в Тюкине уже начал вырождаться в стыдливость, что вовсе не одно и то же. А тут, как на грех, как на испытание, — соблазн: выигрышная роль. И он сделал свой выбор, решив отделаться денежным переводом вместо той реальной помощи, которая от него ожидалась. Оказалось — навсегда, ибо вскоре принесли и телеграмму, из которой следовало, что «отцу уже ничего под этим небом не требуется».
Однако и здесь автор оставляет своему герою надежду на выход, на переосмысление своей жизни, на раскаяние и обновление, — в самой последней фразе появляется, словно вдруг, темный зимний рассвет: так и в душе Тюкина — еще темный, но все же — рассвет.
В потоке жесткой современной прозы, словно бы принципиально не признающей ни лирики, ни, тем более, сентиментальности, рассказы Э. Сафонова (особенно ранние) подобны теплому течению, ибо автора привлекает не только сама по себе ситуация, сюжет, но прежде всего — характер героя, его душа, его умение или неумение жить в ладу с собою и с миром. Я бы назвал это — прозой обещания, в том смысле, что умному, вдумчивому читателю она обещает и дальнейшее развитие чувства, и мысли, — уже после прочтения, когда книга отложена, но еще держит в поле своего притяжения. Это относится и к «Африканскому баобабу», и к «Прожитому дню», и к «Старой дороге», и к «Петрову»…
Живут себе люди на земле, порою не особенно и задумываясь над тем, правильно или нет, — по своим законам; но вот появляется рядом нечто более совершенное, определенное, сильное, и начинается выверяющая работа души. В сущности, таким стал старик для молодого Павла Юрченко: старик уже умирал, а Павел только начинал устраивать свою жизнь, но первый доживал достойно, хотя и непросто, с болью и муками; а второй мельтешил, суетился, хотя и пытался противиться этой суете. Однако не зря они были рядом, эти миры, эти пересекшиеся вселенные; из их соседства и родился открытый финал, чем-то отдаленно напоминающий завершение рассказа «Крыша над головой отца»: Павел «заплакал, содрогаясь плечами; это были единственные слезы по старику и вообще были просто слезы…».
Таков для меня, как читателя, шофер Бабушкин («Прожитый день»), случайно задавивший собаку и терзающийся этим; только молоденький лейтенант милиции, владелец мраморного дога, и понимает его, но душа жаждет большего — самопрощения, очищения. И вновь в финале встречаем обнадеживающее, милосердное: «Новый день начался, все еще впереди…»
Но таков и егерь заповедника, старый Курбан Рахимов, («Золото долгих песков»), борющийся с браконьерами, не раз рискующий жизнью. Его любовь, его мечта, воплощенные в образе Золотого Джейрана, которого довелось когда-то увидеть, не дают ему возможности спокойно взирать на хищническое отношение к родной земле, природе, братьям меньшим; работа для него — отнюдь не добывание куска хлеба, а прежде всего — утверждение справедливости, борьба за правду. И здесь, как всегда у Э. Сафонова, когда речь заходит о целой жизни, а не о части ее; о несбыточности и необходимости несбыточность эту осознать, не обозлясь, не ожесточась, а мудро и спокойно, — здесь появляются характерные размышления о природе, о зависимости от нее человека, о судьбе, которая — надо всем, будь то куст в пустыне, брошенный «в определенное место природой, она указала ему судьбу его», или человек, для которого зачастую «судьба как лабиринт, брезжит вдалеке свет, спешишь на него, но, оказывается, не выход перед тобой — лбом в глухую стену упираешься, и все равно опять, доверяясь, бежишь на призрачный свет в поисках какого-то неясного желанного освобождения…».
Да, это она, судьба, словно играя, бросает егеря в объятья смерти и позволяет выбраться из них; сводит с возлюбленной Огульджан и разлучает; и даже сына Огульджан делает браконьером, врагом Рахимова. Зачастую она закрыта от взора окружающих, но это не значит, что ее нет. У каждого своя, она все же влияет и на живущих рядом.
Потому мы не усмехаемся над доверчивостью Степана Чикальдаева («Африканский баобаб»), задумавшего вырастить баобаб на своем огороде, а осуждаем его зятя Виталия, обманувшего старика, подсунувшего ему невесть что вместо «ореха баобаба». Как оказались они рядом, эти люди? Зачем? Не затем ли, чтобы мы не забывали о цинизме, зле, равнодушии, и о том, что добро должно, когда надо, быть с кулаками? Ибо обиден обман, обидна эта злая насмешка, — так обидны, что «что-то раздирало надвое, обнажая его запекшееся нутро», это «что-то» — несправедливость. Неужели не вернется она бумерангом к Виталию? Или уже вернулась, вырвав из сердца ростки гармонии, взаимопонимания с миром? Ведь не в экзотическом же дереве дело, верно пишет Э. Сафонов: «Но что для сердца какой-то африканский баобаб? Так, забава, интерес, озорство мысли..» Не в нем, не в баобабе, дело — в человеке. В том, почему из одного исходит, струится любовь, способная оживить даже камень, даже сухое дерево; а из другого — желчная зависть и всеиссушающая злоба.
По той же самой, вероятно, причине, пытаясь понять последствия пересечений судеб, с таким пристальным вниманием следим и за развитием событий в повести «Тонкие натуры», где не только любовь Глеба и Татьяны Гореловой, не только приезд в деревню молоденькой журналистки, давней подруги Глеба, но и трагедия одинокого Потапыча, и драма безногого Тимоши, и монолитный характер Спартака Феклушкина, — все это объединено, связано в тугой узел на уровне именно души, когда нельзя ничего убавить, ибо сразу обнаружится пустота; но не стоит и добавлять, ибо на пределе существующая конструкция уже не в состоянии выдержать дополнительное напряжение, — отношения героев столь плотно духовно насыщены, что и читатель вместе с героями, по слову Потапыча, «не тело слушает, а это… ну, дух, что ли… Дух!».
Как пересечение звука и сути заставляет замереть на мгновение, словно от взлета, от постижения ранее неведомого, так и пересечение человеческой воли и всеохватной судьбы в произведениях Э. Сафонова требуют соразмышлений, когда за первым планом появляется второй, и фраза обретает объемность, и мысль находит целый ряд ассоциаций, возвышаясь от частного к общему, от события — до явления, будь то глухие, даже ожесточенные слова Глеба о веке несоответствий, или споры современной молодежи о том, что неправильно делали их отцы, или поздняя драма Петрова, понявшего, что он нуль, лишний человек в целой системе лишних же людей…