Современная американская повесть - Джеймс Болдуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Добрый вечер. Надеюсь, я не ошиблась? Это… — И она, запинаясь, выговаривает название ночного клуба.
— Si, senorita[36].
— Так вот… я… я должна встретиться здесь с одним знакомым, но билет на самолет, которым надо было вылететь, достать не удалось, так что пришлось взять на более ранний. И я прилетела сюда немного раньше назначенного времени. Вы не посадите меня за столик где-нибудь в уголке?
— Пожалуйста. С удовольствием. — Он ведет ее по залу, полному посетителей. — Как фамилия вашего друга?
Больше ничего не придумаешь, надо идти ва-банк.
— Это, собственно, деловая встреча. Я жду здесь сеньора Альвареса. Я миссис Риверс. Из Нью-Йорка.
— Благодарю вас. — Он сажает ее за столик, спиной к стене. — Не желаете ли пока чего-нибудь выпить?
— Да. Спасибо. Порцию «Штопора».
Человек — кто он тут, неизвестно — кланяется ей и уходит.
«Два в мою пользу!» — думает Шерон и совершенно успокаивается.
Это ночной клуб, и музыка здесь модерновая. Шерон вспоминает дни, проведенные с ее ударником. Вспоминает те дни, когда она была певицей. Воспоминания эти, как она потом очень живо описала мне, не вызывают у нее сожалений. Они с ударником разошлись в разные стороны — вот и все. Но она помнит, как они оба и весь их ансамбль вечно старались сыграть что-нибудь на свой лад, и она знала, откуда они это черпали. Я, например, помню «Безоблачный день», помню, как услышала его в первый раз, сидя на коленях у матери, а она помнит «Господь ведет меня, и мы идем — господь и я». Для нее эта песнь — весь Бирмингем: отец ее, и мать, и кухня, и шахты. Эта песнь, может, не так уж ей и нравилась, но она осталась у нее в памяти. Эта песнь — часть ее самой. И вот теперь до Шерон постепенно начинает доходить, что это та самая песнь, только другие слова — если там вообще есть слова, — которую то ли подпевает, то ли подвывает молодежь на эстраде. Они понятия не имеют, что поют, и Шерон сомневается, знают ли они хотя бы самих себя. Шерон впервые за много лет очутилась одна. Но даже сейчас она одна только физически, как, например, во время хождений за покупками для дома. В магазинах ей надо слушать, смотреть, говорить то да, то нет, надо что-то выбирать. У нее семья, семью надо кормить. Не травить же своих, она их любит. А сейчас приходится слушать звуки, до сих пор ей неведомые. Приносить такое домой и ставить на стол нельзя, потому что этим добром своих не накормишь. «Она ведет меня, и мы идем», — вопит недокормленный джазист, подхлестывая себя до электронного оргазма. Но Шерон слышит в этом именно отчаяние, а отчаяние — можно ли, нельзя ли принести его домой и поставить на обеденный стол — всегда надо уважать. Отчаяние способно сделать из человека чудовище, но способно и одарить благородством души. А эти ребята на эстраде, как они бьют на эффект! Шерон хлопает им, потому что она за них молится. Ей подают «Штопор», и она улыбается тому, кто подал, не видя его лица. Она отпивает из бокала. Настораживается: ребята сейчас начнут следующий номер, а перед ней еще одно лицо, на которое она смотрит, не видя его.
Ребята запевают во весь голос: «Нет с тобой мне наслажденья».
— Вы миссис Риверс? Вы ждете меня?
— Да… вероятно. Присядьте, пожалуйста.
Он садится напротив нее. Теперь она видит, какой он.
И снова — думая обо мне, о Фонни, о ребенке, проклиная себя за беспомощность, зная, что ее окружили, загнали в ловушку, спиной к стене, а он сидит спиной к дверям — она все-таки должна идти ва-банк.
— Мне сказали, что мистер Пьетро Альварес работает здесь. Вы и есть Пьетро Альварес?
Она видит, какой он. И в то же время ей не удается разглядеть его.
— Ну, допустим. А зачем он вам понадобился?
Шерон хочет закурить, но она боится, что у нее будет дрожать рука. Обеими руками она берет бокал со «Штопором» и медленно отпивает из него, благодаря бога, что на ней шаль, которую можно поправить и так и сяк, чтобы закрыть лицо. Если он ей виден, значит, и она ему видна. Минуту она молчит. Потом опускает бокал и берет сигарету.
— Можно мне закурить?
Он подносит ей зажигалку. Она снимает шаль с головы.
— Мне, собственно, надо повидать не мистера Альвареса, а миссис Викторию Роджерс. Я будущая теща человека, которого она обвинила в изнасиловании. Он сидит теперь в тюрьме в Нью-Йорке.
Она пристально смотрит на него. Он пристально смотрит на нее. Теперь ей видно, какой он.
— Разрешите мне сказать вам, сударыня: хорош у вас зятек!
— Разрешите и мне сказать вам: у меня дочка хороша!
Усики, которые он отрастил, чтобы выглядеть старше, чуть дергаются. Он проводит обеими руками по своим густым черным волосам.
— Слушайте! Девочка хватила горя. Полной мерой хватила. Оставьте ее в покое.
— Человек может погибнуть за то, в чем он не виновен. Что ж, и его так оставить?
— Откуда у вас такая уверенность, что это был не он?
— Посмотрите на меня.
Ребята на эстраде закончили свою программу и уходят, и сейчас же начинает играть радиола — Рэй Чарльз «Тебя любить не перестану».
— Зачем это мне смотреть на вас?
К ним подходит официант.
— Что прикажете подать, сеньор? — Шерон гасит сигарету и тут же закуривает другую.
— Запишите на меня. Мне — обычное. А даме повторите.
Официант уходит.
— Посмотрите на меня.
— Ну, смотрю.
— Как, по-вашему, люблю я свою дочь?
— Откровенно говоря, трудно поверить, что у вас взрослая дочь.
— Я скоро стану бабушкой.
— Его ребенок?..
— Да.
Он молод, очень молод и в то же время очень стар. Но не так, как она ожидала. Она думала, что его состарила развращенность. А он постарел от горя. Она смотрит в лицо страданию.
— Неужели вы думаете, что я отдала бы дочь за насильника?
— Вы могли не знать этого.
И он смотрит. Но толку от этого мало.
— Слушайте! Меня там не было. Но Виктория клянется, что это он. И прошла она через такое, дорогая моя, через такую грязь, что хватит с нее, довольно! Извините меня, сударыня, но мне совершенно безразлично, что станет с вашей дочерью. — Пауза. — Она ждет ребенка?
— Да.
— Чего же вы от меня хотите? Оставьте нас в покое. Нам больше ничего не нужно — только чтобы нас оставили в покое.
Шерон молчит.
— Слушайте! Я не американец. У вас там полно всяких адвокатов и прочих, почему же вы меня донимаете? Зачем мне все это дерьмо?.. Простите… Да что я такое? Я индеец, итальяшка, испанчик, ниггер — любая кличка подойдет. У меня здесь небольшое дело, и у меня Виктория. Я, сударыня, не хочу, чтобы она еще раз прошла через все это дерьмо… простите, сударыня… Нет, я ничем не могу вам помочь.
Он порывается встать: ему не хочется плакать при ней. Шерон удерживает его за руку. Он садится, прикрыв лицо ладонью.
Шерон вынимает свой бумажник.
— Пьетро, можно мне вас так называть, ведь я гожусь вам в матери. Мой зять ваш ровесник.
Он подпирает голову и смотрит на Шерон.
Она протягивает ему фотографию — ту, где я и Фонни.
— Вот, посмотрите.
Он не хочет смотреть, но все-таки смотрит.
— Вы могли бы изнасиловать женщину?
Он переводит на нее взгляд.
— Отвечайте мне. Могли бы?
Темные глаза на застывшем лице смотрят в глаза моей матери и словно дают электрическую вспышку, словно зажигается огонь во тьме далеких гор. Он слышал ее вопрос.
— Могли бы?
— Тогда возьмите эту фотографию домой, покажите ее Виктории и попросите, пусть она подумает обо всем этом, пусть разглядит ее как следует. Обнимите свою Викторию, и покрепче. Я сама женщина. Я знаю, что ее изнасиловали, я знаю… знаю, что знают женщины. Но я знаю, что Алонсо не насиловал ее. Я говорю это вам, потому что вы знаете то, что знает каждый мужчина. Обнимите ее покрепче. — С минуту она пристально смотрит на него; он смотрит на нее. — И, пожалуйста, позвоните мне завтра. — Она говорит ему название гостиницы и дает номер телефона. Он все записывает. — Так вы позвоните?
Он устремляет на нее недружелюбный, холодный взгляд. Смотрит на номер телефона. Смотрит на фотографию.
И отшвыривает от себя и то и другое.
— Нет, — говорит он, встает и уходит.
Шерон остается сидеть за столиком. Она слушает музыку. Смотрит на танцующих. Она заставляет себя допить вторую, непрошеную порцию «Штопора». Ей не верится, что то, что происходит, происходит на самом деле. Но это так. Она закуривает. Теперь она осознает не только цвет своей кожи, но и то, что причина ее весьма двусмысленного появления здесь, на глазах у стольких свидетелей теперь совершенно ясна: двадцатидвухлетний юнец, ради которого она проделала такой длинный путь, только что бросил ее. Ей хочется плакать. Плакать и смеяться. Она подзывает официанта.
— Si?
— Сколько я должна?