Рыжеволосая девушка - Тейн Фрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аугуста привела меня к офицеру. Как и в тот раз, она встала за моей спиной. Офицер начал меня разглядывать. Пока еще мало что было видно. Мокрые волосы в беспорядке свисали на лицо. Однако по тому, как он рассматривал меня, я почувствовала, что в моей внешности произошли изменения.
Медленно поднявшись со своего стула и опираясь кончиками пальцев о бюро, он сказал:
— Das sind Sie also nicht [118],— он взял удостоверение личности и поднял к глазам. — Hier steht, dass Sie schwarze Haare haben. Allerdings hatten Sie die vor einer halben Stunde. Es werden aber auf Identitätspapiepen keine Vermummungen verzeichnet, aber richtige Daten… Und wer diese Daten fälscht, macht schuldig an einem schweren Verbrechen… Wissen Sie das?[119]
Последние слова он по своему обыкновению выкрикнул. Его гладкое холодное лицо внезапно исказилось, верхняя губа вздернулась, точно у разъяренного пса.
Я молчала.
Он вышел из-за своего бюро. На этот раз он не уступил Аугусте права первой выдать мне затрещину. И сделал это, как мог. Я убедилась на себе, что его тощее, обтянутое военной формой тело гораздо тверже и безжалостнее, чем заплывшие жиром мускулы эсэсовки. Он так ударил меня, что я упала, стукнулась головой о стену и осталась лежать на полу — у меня перехватило дыхание.
— Du hundsföttische Terroristensau! — выругался он, картавя и задыхаясь, как будто в горле у него клокотала пена. — Wirst du jetzt sprechen?[120]
Я поднялась. Мне казалось, что у меня все переломано: шея, спина и поясница. Я расправила плечи. И выпрямилась. Я глядела на офицера сквозь мокрые, только что вымытые волосы. И медленно покачала головой. И ожидала второй вспышки ярости, еще более жестокой, беспощадной. Я видела, как нетерпеливо шевелятся руки Аугусты. Офицер глубоко перевел дыхание.
— Abführen[121],— приказал он.
Он направился к телефону, а Аугуста подтолкнула меня к двери. Когда я была уже на пороге, офицер внезапно заклохтал, будто он вдруг придумал для меня зверское наказание.
Аугуста швырнула меня в камеру.
Я лежала на нарах и плакала, горько и безудержно. Плакала от боли, от оскорбления, от страха, который со всею силой вновь овладел мной, как в тот момент, когда меня арестовали жандармы. В камере все еще сильно пахло хорошим жирным мылом, которым я вымыла голову.
Я плакала, потому что мне казалось, что вместе с краской на волосах я лишилась и другой защиты. Рухнули стены, которые я сама воздвигла между той, кем я была последнее время — с броней на сердце, закаленной, дисциплинированной, — и той, прежней, рыжеволосой девушкой. Я была беззащитна, я была просто Ханна С. Я видела себя на тропинке среди дюн; мои волосы, красновато-каштановые, легко развевались около ушей; кто-то шел рядом со мною на узких, гибких маленьких ногах и молча глядел мне в лицо.
Я лежала, держа волосы в руках, я ласкала свои собственные волосы, судорожно, жадно, как будто наконец я — истерзанная и безутешная — сама воскресила это прошлое, и я горько наслаждалась им, чего прежде никогда не позволяла себе.
Спустились вечерние сумерки; холодный, мрачный мартовский вечер; на воле раздавались душераздирающие крики чаек.
Когда в дверь постучал тюремщик, я взяла у него миску и отставила ее в сторону. Я не чувствовала голода. Я прислушивалась к крику голодных чаек. Голод и леденящий холод на воле всегда лучше, чем железные тиски камеры. Они отгородили меня от всего, что на воле еще жило и сопротивлялось; но в то же время они словно вернули мне все то, что я там, на воле, однажды потеряла. И прошлое предстало передо мною таким пьянящим, таким мучительно сладостным! Как воспоминание, как волшебное видение, как призрак утраченного счастья.
Двое суток лежала я, углубившись в себя, в свое горе. Я не ела, я ходила дышать воздухом и не чувствовала холода. Лежа на тюфяке, я глядела на кирпичный свод окна, и меня одолевали воспоминания. Никто не смотрел через глазок, никто не кричал мне, что нельзя днем лежать на кровати.
Волосы высохли. Распущенные, они окутывали мою голову и стлались по грязной лошадиной попоне; они слегка завивались — я снова испытала ощущение, которого не знала с тех пор, как мои волосы покрыла грубая черная краска. Я закрыла глаза и думала о полуразвалившейся цементной фабрике, о хлеве, о нашем приюте в лесу, о горько пахнущих исполинских папоротниках, о вереске, о траве, в которой я так же вот лежала и голова моя покоилась на мягких, густых распущенных волосах. Я знала теперь, почему все казалось тогда таким богатым, таким полным, таким ласковым. Я не плакала больше. Я лежала так и чувствовала, что моя душа смягчилась и я почти способна улыбаться.
Двое суток…
Затем пришла Аугуста — вместе с дежурным; когда они вели меня на допрос, он шел все время слева от меня; его лица я не видела, слышала лишь стук его сапог по кафельному полу тюремного коридора. Меня привели к офицеру «службы безопасности». И опять у меня создалось впечатление, будто он все это время находился здесь, что он сидит здесь днем и ночью, чтобы допрашивать и терзать людей.
Он сделал знак Аугусте. Она подтолкнула меня вперед, на то самое место, где прямо в глаза падал резкий свет лампы. Я нагнула голову от яркого света. Сзади меня грозно вздымался, шелестя материей, бюст Аугусты.
Я взглянула в сторону бюро. Как и в прошлый раз, там было выставлено мое жалкое имущество.
Затем я поглядела на офицера. На его лице было удивление, как будто его застигли врасплох; на какой-то миг это сделало его похожим на человека со всеми его слабостями. Он взглядом смерил меня с головы до ног и сказал:
— So sehen Sie also aus… — и затем добавил еще более язвительно, как будто он уже справился с чувством, которое считал непростительным: —…Hanna S.![122]
Я уставилась на него. Он засмеялся. Деланным, показным смехом, торжествующим смехом охотника, который поймал наконец дичь.
Он взял с бюро удостоверение личности и ткнул мне в лицо.
— Falsch, natürlich. Verbrechen gegen die Besatzungsbehörden![123]
Затем он бросил документ на стол. Взял пачку нелегальных «Де Ваархейд» и поднес ее мне.
— Illegale Zeitungen. Verbreitung von Feindespropaganda… Feindeshilfe, kurzum[124].
Он убрал листки газет и поглядел на револьвер. И снова засмеялся, стараясь, чтобы это вышло у него тонко, хитро, по-мефистофельски.
— Und zum Schluss: bewaffneter Terrorismus. Da braucht man nichts hinzuzufügen. Was?[125]
Я молчала. Он опять рассмеялся:
— Natürlich schweigen Sie. Wollen Sie diese Fakten etwa verneinen?[126]
Он показал на револьвер, на газеты и удостоверение личности.
Я молчала. Офицер пожал плечами. Затем открыл в своем бюро ящик. Вытащил оттуда напечатанный листок. Я сразу узнала его: полицейские ведомости, где были помещены моя фотография и воззвание ко всем — как можно скорее передать меня, предпочтительно живой, в руки оккупационных властей. Он перевернул листок, так что я могла увидеть, что там было, и острым кончиком карандаша показал на мою фотографию.
— Das sind Sie… Oder nicht?[127]
Я молчала.
— Wir wissen alles, — сказал он затем почти беспечно. — Sie können ruhig alles gestehen…[128]
Он опять язвительно улыбнулся с видом превосходства:
— Hier irren wir uns nie. Hier entwischt uns keiner[129].
Я ничего не сказала. Он поднял голову. И сделал знак дежурному.
— Frau Wemeldinge hierher…[130]—распорядился он.
Дежурный вышел. Я слышала, как он разговаривал в соседнем помещении. И вернулся с кем-то еще. Я невольно взглянула, кого он привел. И увидела крикливо одетую и сильно накрашенную женщину. Она сразу показалась мне знакомой, хотя я не могла определить, при каких обстоятельствах я ее видела. Я напрягла память. Бедную мою, измученную память, в которой было так много белых пятен!
— Sehen Sie die Dame an! — сказал офицер, картавя. — Damit sie sich Ihre Fratze besehen kann!..[131]
Затем он спросил совсем другим тоном, льстиво, с раболепной прусской учтивостью, снова повернувшись в сторону женщины:
— Na, Frau Wemeldinge… was ist Ihr Eindruck?[132]
— Это она! — сказала женщина. Обвиняющим жестом она протянула в мою сторону белую, слегка дрожащую руку. — Я сразу узнала ее! Это она и еще две девки… они просто-напросто остановили меня, перегородив дорогу велосипедами… Прямо позор, говорю я, что убийцу не поймали… Они притворялись, что ничего не понимают…
— Bitte, — сказал офицер. — Dies Mädel war also betätigt beim Attentat auf den Scharführer Obbe Schaaf?[133]
Он произнес имя «Схааф», как будто это было немецкое слово «Schaf»[134].
— Была ли она при этом? — завопила женщина. — Боже ты милостивый!.. Да ведь она самая отчаянная и отпетая из всей шайки.
Я уставилась на женщину: любовница Оббе Схаафа. Я видела ее единственный раз в жизни, она меня тоже; тогда на ней был пестрый халат огненного цвета, а на мне — плащ. Но волосы мои были тогда выкрашены в черный цвет. Я пожала плечами и отвернулась от нее, а она все продолжала кричать: