Конец Хитрова рынка - Анатолий Безуглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И встретив меня в буфете, он спросил, у кого Пружников раздобыл револьвер.
— Нет револьвера.
— Нет, так будет, — сказал Цатуров.
— Не уверен.
— Почему не уверен? Обязательно найдешь, — утешил Георгий. — Нажми немного на Васю, и все будет в ажуре.
Но я не собирался «нажимать на Васю». Я вообще не любитель «нажимать», а в данном случае «нажим» представлялся бессмыслицей. В отличие от Цатурова я не верил в виновность Пружникова. И дело было, конечно, не в интуиции, не в том, что новые обстоятельства не укладывались пока в мою версию, основанную на прощупывании «болевых точек» Шамрая и допросов его бывшей секретарши Юлии Сергеевны Зайковой, жены Ивана Николаевича Зайкова, отбывающего срок в лагере. Просто Пружников не мог совершить нападения на Шамрая.
Когда я вторично допрашивал Пружникова, он сказал:
— Вот вы все правды требуете… А правда-то теперь ни к чему…
— Правда всегда к чему, — возразил я.
— Это вы так, гражданин начальник, для форсу. Раз соврал — во второй не поверят. Сглотнул крючок, чего там… Да и правда-то больше на вранье похожа… Вот Зинке будет радость, когда за решетку угожу!
Действительно, его объяснение выглядело неправдоподобно. Пружников утверждал, что найденные нами часы кто-то опустил в почтовый ящик («Щель там, что не только часы — свиной окорок пролезет!»). Часы, упакованные в плоскую картонную коробочку, находились в синем конверте, на котором было написано: «Пружникову В.Г. Лично». Конверт достала из ящика Мария Сократовна и тут же ему отдала. Дату Пружников не помнил. Но случилось это через несколько дней после того, как по тресту поползли слухи о нападении на дачу управляющего. Поэтому Пружников, получив конверт, страшно перепугался и хотел вначале выбросить часы в мусорный ящик, но потом раздумал и оставил у себя. «Часы-то в премию, верно? — говорил он, ерзая на стуле. — За труды мои ударные после перековки. Обидно же — в мусорку. И Маша — гражданка Певзнер в смысле — отговаривала. Ты, говорит, Вася, и думать оставь сам себе пакостничать. Про парня одного, Геракл по кличке, рассказала, как тот из всяких переделок выходил. И ты, говорит, выйдешь… А я вот и вышел прямым ходом в угрозыск… Ежели бы я знал, что Зинка такое вытворит, я бы без жалости выкинул. Чего из-за часов жизнь молодую губить? Но я же не знал, что на червонец иду, что самолично шею в петлю просовываю…»
Рассказанное Пружниковым было фантастично, неправдоподобно, но… убедительно хотя бы потому, что придумать можно было что-либо и получше. Короче говоря, я занялся тщательной проверкой его показаний и убедился, что Пружников не врал.
Во-первых, все им рассказанное подтвердила Певзнер. Во-вторых, оказалось, что с 23 по 26 октября 1934 года Пружников находился в командировке под Калугой, в подшефном колхозе. Это засвидетельствовали не только документы, но и допрошенные по моей просьбе калужским уголовным розыском колхозники. А в-третьих, когда мы опрашивали жильцов дома, где жил Пружников, пенсионерка Грибанова сообщила сведения, которые не могли не привлечь внимания. Незадолго до октябрьских праздников, когда Грибанова возвращалась домой из коммерческого магазина (посещение такого магазина было для нее запомнившимся событием: она ждала в гости племянника из Ленинграда), к ней во дворе («Вот тут, рядом с клумбой…») подошел человек и спросил, где находится 29-я квартира. Грибанова не смогла ему ответить, так как проходило «упорядочение нумерации» и на дверях менялись таблички с номерами. Поэтому она спросила, кто именно ему нужен. Гражданин сказал, что он разыскивает Василия Пружникова. Приметы незнакомца совпадали с приметами того, кто сдал в скупочную две пары часов и портсигар, — средних лет, рыжеватый («Одет не то чтобы уж очень хорошо, но и не оборвыш — чисто одет. А на голове шапка такая, круглая…»). По словам Грибановой, она проводила спрашивающего к бывшей 29-й квартире и видела, как тот опустил в почтовый ящик какой-то конверт.
Заподозрить Грибанову в том, что она, допустим, по просьбе Певзнер пыталась помочь Пружникову выпутаться из щекотливого положения, можно было только при излишне богатой фантазии. Не говоря уже о том, что пенсионерка недолюбливала Марию Сократовну, а Васю вообще терпеть не могла («Уж очень суматошные граждане!»), она, по единодушному мнению жильцов, являлась правдолюбицей. Да и откуда Грибанова могла знать, как выглядел клиент скупочного магазина?
Нет, любая подтасовка здесь исключалась. Фамилия Пружникова автоматически выпадала из списка подозреваемых. Его объяснение, как он стал владельцем часов, или полностью соответствовало истине, или было близко к ней.
Однако разочаровывать Цатурова я не стал. Среди многоцветия бриллиантов восточной мудрости второго издания я оценил один: «Когда у вороны спросили, какая из птиц самая красивая, она ответила: «Мой птенец». Цатуров тоже считал, что его «птенец» наилучший. Это было его законным правом. Посягать на него не стоило, тем более что среди пословиц имелась и такая: «Молчащему муха в рот не залетит»…
Но, не став универсальными отмычками ко всем обстоятельствам «горелого дела», «подарки» Цатурова сыграли немаловажную роль в дальнейшем расследовании, превратившись в ценные ориентиры. Видимо, клиент скупки знал Пружникова и между ними существовали какие-то отношения, по крайней мере в прошлом. Что-то их связывало. И, опуская часы, предназначавшиеся Пружникову, в почтовый ящик коммунальной квартиры, рыжеволосый преследовал какие-то цели. Но какие именно? Хотел скомпрометировать Пружникова? Сделать ему приятное?
Всем этим безусловно стоило заняться. Поэтому, установив, что Пружников не участвовал в нападении на дачу Шамрая, я не утратил к нему интереса. Наше вынужденное знакомство не только не прервалось, но и приобрело некоторую устойчивость. Но теперь постоянной темой наших бесед стало прошлое Пружникова: арест, суд и годы заключения. По некоторым моим предположениям, именно в прошлом следовало искать ответ на многие вопросы.
Из справки, составленной оперативниками Цатурова, и по сведениям, полученным из Главного управления лагерей, я знал, что Пружников был осужден на шесть лет за подделку торгсиновских бонн, хранение огнестрельного оружия и сопротивление, оказанное при аресте. За хорошую работу и примерное поведение ему снизили срок до трех лет. Причем бюро лагеря по связи с бывшими заключенными, — такие бюро стали создаваться в 1933 году, — помогло Пружникову, как ударнику Беломорстроя, прописаться в Москве и устроиться на работу. Перед судом и некоторое время после выяснения приговора Пружников сидел в лефортовском изоляторе, откуда был направлен в Кемскую пересыльную тюрьму, а оттуда в СЛОН — Соловецкий лагерь особого назначения. На Соловках он пробыл два с половиной года, а затем написал заявление с просьбой перевести его в Белбалтлаг. Просьбу его удовлетворили.
Показывая мне почетный жетон каналармейца, Пружников говорил: «Горбом заработал, не как-нибудь… Я спервоначала в бригаде связистов был, в семнадцатой роте. Телеграфные провода вдоль трассы тянули. С совестью работал — день за два. Мозоли кровавые на руках, а все на Красной почетной доске. Ну, уважение, паек ударный — килограмм четыреста граммов и прочее. А потом из связистов, само собой, в шоферы, на обслугу «беломорских фордиков». Не видали? Машина в две лошадиных силы… Вроде телеги, а заместо колес — кругляши, спилки с бревен. Камни возили… Ну и, само собой, по культлинии — заметки в стенгазету писал (я и на Соловках в лагкорах числился, даже в исполнительное бюро лагкоров входил). Потом шефом штрафного изолятора избрали…»
Насколько Пружников был раньше скуп на слова, настолько теперь он щедро сорил ими. Опасность нового ареста, который казался неотвратимым, миновала. Начальник с ромбами вопреки всему поверил в неправдоподобную правду, и Пружников говорил без умолку.
Направить этот словесный поток в соответствующее русло было нетрудно. А нужным для меня руслом являлись Соловки и все, связанное с ними.
Соловецкий лагерь особого назначения ГПУ был создан летом 1923 года, вскоре после пожара в Соловецком кремле, где размещались дирекция совхоза Архангельского губземуправления и склады.
В то время все места заключения — домзаки, фабричные, сельскохозяйственные и другие исправительно-трудовые колонии — были подведомственны Наркомюсту. СЛОН же находился в непосредственном ведении ГПУ. Тем не менее до начала тридцатых годов состав соловецких «лишенцев» отличался пестротой. Здесь можно было встретить «цветы асфальта», среди которых попадались такие «цветочки», как содержательница притона на Хитровом рынке для воровской аристократии Софья Губарева (Соня Мармелад, она же Соня Кливер), и бывшие врангелевские офицеры; различные батьки отсиживавшегося в Румынии Нестора Махно и московские налетчики с Грачевки; «деревенские каэры», осужденные за убийства сельских активистов, порчу скота или поджоги, и карманники высокой квалификации; хозяева «мельниц» — тайных игорных домов, шулера, чрезмерно увлекшиеся аферами нэпманы, шпионы, участники антоновщины, фальшивомонетчики, диверсанты, эсеровские боевики и просто бандиты. Арский, который в июне двадцать третьего сопровождал на Большой Соловецкий остров первую партию заключенных, сравнивал пароход «Печору» с ноевым ковчегом. Что же касается монахов, усеявших всю пристань, как только «Печора» вошла в бухту Благополучия, то они своего мнения не высказывали, а только осеняли себя крестным знамением. Впрочем, их мнением не интересовались ни руководители лагеря, ни разношерстные пассажиры «Печоры». Только Соня Мармелад, высадившись из баркаса на пристань и отряхнув мокрую юбку, потрепала по заросшей щеке черноглазого монаха и ласково спросила: «Небось до смерти рад, канашка? — И, наслаждаясь растерянностью остолбеневшего парня, игриво добавила: — Теперь вместе грехи замаливать будем… Аль разучился?»