Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и не умылись.
Так и с генералом Ивановым по дороге не встретились, да теперь это было не нужно.
Мрачный, с больным, старым видом Гучков, сразу небритый, подумал, решил:
– А пожалуй, Манифест будет у вас безопасней. Я – на виду, я…
Достал из внутреннего кармана бумажник, из него – заветные сложенные листики, передал Шульгину.
Шульгин охотно – в свой бумажник и в такой же свой карман.
Головная боль его не совсем прошла, а притупилась.
Было раннее морозное утро. Восходящим солнцем розовило высокобокую кирпичную церковь у Скотопригонного Двора.
Этих самых Северо-Западных дорог начальника, Валуева, как раз близ Варшавского вокзала три дня назад и расстреляла, растерзала толпа, депутаты знали. Назначенный Бубликовым заместник Валуева сразу вошёл к ним теперь в вагон. Не желал он быть растерзанным, как Валуев, и отказать толпе не мог ни в чём. Но предупредил депутатов, что настроение очень возбуждённое, об их приезде знают, ждут, – и советовал им ни на какие митинги не ходить. А он за них – отказать не смел.
С возвратным тяжёлым «таврическим» чувством депутаты вышли в тамбур, сходили по ступенькам. Они ведь ускользнули тайно от Совета, – и как их теперь встретят? Уже к их вагону стянулась толпа, больше сотни, – солдаты, и молодые офицеры, и публика.
Гучков первый спускался грузно со ступенек, а Шульгин оставался ещё выше него на вагонной площадке. И лица публики увиделись ему угрюмыми – и молниеносно блеснуло в нём: чего ж таить? от кого теперь это секрет? вот сейчас он их обрадует и разрядит.
И, не успев посоветоваться с Гучковым, оставаясь на площадке, со своей полувысоты, взмахнув лёгкой рукой, крикнул своим тонким, не слишком громким голосом:
– Государь – отрёкся! По болезни наследника на престол вступает император Михаил Александрович!
По лицам замелькало – удивление? согласие? Раздалось и «ура», но тихое, жидкое, не единое.
И сразу – усилилась вокруг депутатов суета полносвободной толпы. И кто-то приглашал их, кто требовал и тянул – сразу в несколько мест, и везде их ждут. И даже не успели они с Гучковым сговориться – их разделили.
Но Шульгину понравилось такое возбуждение. Во всяком случае, российская масса не оказывалась равнодушна к политике, как на неё клеветали. Так она – вот так всегда и тянулась? Или раззадорили её в последние дни?
Шульгин бодро шагал за сопровождающими. Простой будничной ясности не было в голове, но была сказочная приподнятость – выше и сильней себя, идущего по платформе, – к речи, к которой никогда не готовился. Свои ноги ощущал как не свои и свой язык как не свой, – лишь несовершенно данные ему, совершенно плывущему в воздухе. И листики императорского отречения в кармане были как особая награда, тайная ото всех.
Суждено ж было именно ему нести на груди эти два невесомых листика, перелистывающих всю русскую историю!
Вид на перроне молодых офицеров с фронтовыми погонами и свежий отрезвляющий воздух вместе открыли Шульгину, вот сейчас, на ходу, ещё один важный довод, почему необходимо было брать отречение: таким образом снимется присяга со слишком верных офицеров и будут спасены их жизни от расправы.
Его провели в билетный зал. Тут буквою «П» в четыре шеренги была построена какая-то пехотная часть – да очевидно, сообразил Шульгин, не для чего иного, как в ожиданьи его и чтобы слушать его.
А четвёртую, свободную, сторону замыкала вокзальная толпа.
Не миновать было держать речь.
Раздались команды, хлопки ладоней по ложам винтовок, стук прикладов о пол – и всё смолкло. Шульгин стоял на свободном пространстве пола – никак не выше их, потерянный среди них.
Увидел эти серые ряды – и его пронизала ответственность и сознание своей неготовности. Если они ждали его здесь 15 минут, то они больше были готовы к этой встрече, чем он всей своей политической жизнью и всеми своими речами. Он так ощутил: всё, что он может сказать им сейчас, – будет мельче этого часа.
Но у него же было само Отречение в кармане! – почему же надо было его таить?
На виду у всех он вынул его – из кармана, из бумажника, развернул – и сразу стал читать, ещё тёплое от ночной подписи, сразу – вслух, ждущему народу.
– В дни великой борьбы с внешним врагом… Господу Богу угодно ниспослать России новое тяжёлое испытание…
Его голос был и всегда слаб, а особенно для зала с несколькими тысячами людей. Но до такой степени молчали они и даже, кажется, не дышали, что слова неповреждённо вытягивались по размерам зала.
– …почли Мы долгом совести облегчить народу Нашему… И признали Мы за благо отречься от престола государства Российского и сложить с себя Верховную власть…
Второй год, от вступления в Прогрессивный блок и до вчерашних ночных переговоров, – значился и сидел Шульгин как будто в противостоянии царю. Но вот, добыв эти листочки, он как бы слился с царём, он произносил эти слова как собственные свои, весь исходя царскою болью:
– …наследие Наше брату Нашему великому князю Михаилу Александровичу и благословляем его на вступление на престол Государства Российского… Всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга… повиновением Царю в тяжёлую минуту всенародных испытаний…
Шульгин кончил, проглотнул, скорбно поднял глаза от листков – и увидел, что штыки как будто закачались, заклонились, заколыхались. И хорошо ему видимый молодой румяный солдат – плакал.
А там, глубже – и ещё кажется, по звуку.
А других звуков – не было в зале. Никто не крикнул ничего дерзкого или противоречащего.
Ни – одобрительного.
И от этого понимания между царём и народом – Шульгин продрогнул и заговорил легко, от своего внутреннего, только не цельносвязно:
– Вы слышали последние слова императора Николая Второго? Он показал нам, всем русским, как надо уметь забыть себя для России… Сумеем ли мы, разных званий и состояний, офицеры и солдаты, дворяне и крестьяне, богатые и бедные, – всё забыть для того, что у нас есть единое, – наша родина, Россия?.. Неумолимый враг раздавит нас, если мы не будем все заодно. Всем – собраться вокруг нового Царя! Оказать ему повиновение. Он поведёт нас!
И через силу голоса, ещё отрываясь, ещё отталкиваясь от потока своей же речи:
– Государю императору – Михаилу Второму! – провозглашаю – ура!!
И – «ура!» – громкое, горячее, никем не нарушенное – заполнило зал!
И в этот миг Шульгин ощутил, что монархия – спасена, всё было сделано верно! Извлекли одного несчастного монарха – но спасли монархию и Россию!
Без сил, с головой кружащейся, но счастливой, Шульгин шёл, нет, вели его куда-то по коридору, да неужели ещё на следующую речь?
Вели. И какой-то железнодорожный служащий твердил ему, что его требуют к телефону. Из Думы, Милюков.
И повели в комнату, где ожидала снятая трубка. Голос Милюкова был так хрипл и надорван, отличимо по телефону:
– Александр Иваныч?.. Нет? Василий Витальич? Вот что: ни в коем случае нигде не объявляйте, не показывайте Манифеста!
– Как?! А я уже объявил!
– Ко-му?
– Да всем здесь… Какому-то полку… вообще народу! И замечательно приняли. Кричали «ура» императору Михаилу!
– Ай, зря! Ай, зря! Этого ни в коем случае было нельзя! Вы не знаете, обстановка резко повернулась против монархии. Тут, у наших соседей, настроение сильно обострилось… Мы приняли по телеграфу текст, – этот текст совершенно их не удовлетворяет… От нас требуют, необходимо – упоминание Учредительного Собрания. Пожалуйста, не делайте с Манифестом никаких шагов, от этого могут быть большие несчастья…
Шульгин недоумевал: какое это всё имеет значение, если народ принимает на «ура» и со слезами?
– Жаль… Жаль… А принимают замечательно… Тогда я пойду предупрежу Гучкова, он тоже, очевидно, где-то объявляет…
– Идите остановите! А потом сразу приезжайте оба на Миллионную 12, в квартиру князя Путятина.
– Зачем?
– Там будет… продолжение. Мы все едем туда сейчас. Пожалуйста, поспешите.
Шульгин поспешил, но узнал, что Гучков – на митинге рабочих в железнодорожных мастерских и там складывается не так благоприятно.
Тогда он забезпокоился о самом тексте на своей груди, замялся, не знал, как быть.
А уже его звали, тащили ещё к одному телефону. Это звонили – от знаменитого теперь Бубликова, инженер Ломоносов. И как раз в точку: если депутат хочет передать безопасно акт – к нему сейчас на вокзале подойдёт инженер Лебедев. (Да сколько же их, Лебедевых?)
Вот так незнакомому – и отдать тайком?.. Великий акт Отречения?..
367
Ломоносов перехватывает подлинник Манифеста.Бубликов спал, и к телефону из Думы подошёл бодрствующий Ломоносов. А звонил сам Родзянко, несмотря на ранний час. Вопрос его был:
– Где Гучков?
Ломоносов такого касательства, кажется, не имел, но действительно знал, звонил ему свой инспектор с Варшавского вокзала: