Заповедная Россия. Прогулки по русскому лесу XIX века - Джейн Т. Костлоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот отрывок представлял основной интерес для многочисленных читателей Тургенева, воспринимавших концовку «Поездки в Полесье» как своего рода размышление об эстетике, природе и зарождающейся русской заботе об экологии. Р. Л. Джексон в эссе, впервые опубликованном в 1974 году, рассматривает этот абзац как рефлексию на тему тургеневского «душевного равновесия, чувства меры, гармонии» – на тему «эстетики наблюдения», которая «идет от созерцания естественного порядка и природной благости». По словам Джексона, в «Поездке в Полесье» иллюстрируется переход рассказчика от «до боли субъективного» к «в сущности объективному взгляду на Природу» [Jackson 1993:164–165,166]. Сам сюжет, по его мнению, дает нам глубинное представление об авторских эстетических взглядах и картине мира, свидетельствующих о существовании конфликта между невозмутимостью природы и борьбой за выживание человека, но в конце концов венчающих это противостояние «грандиозной картиной природы-божества» [Jackson 1993:185]. В своем написанном с позиций экокритики эссе Т. Ньюлин упоминает этот отрывок в ряду других проявлений «эмоциональной осведомленности», зародившейся в прозе русских писателей в 1850-х годах; больше всего Ньюлина занимает возможная связь между этими краткими озарениями, наводящими на мысли о типично русской созерцательной теории познания, и биоцентрической картиной мира, принимающей «природу в расчет, насколько это возможно» [Newlin 2003: 76–77]. Ньюлин предлагает проницательное и тонкое прочтение таких моментов «“эмоционального” и предельно наполненного контакта с миром природы» у Тургенева, проводя параллель между этим отрывком из «Поездки в Полесье» и другими в тургеневских творчестве и письмах. Для Ньюлина в них видится способ познания мира природы без аналитического разбора и одновременно субъективного отрицания того, чем она действительно является[38].
Бесспорна созерцательная деликатность этого момента: мы словно достигли тихой, безопасной гавани после буйства начала рассказа и второго погружения рассказчика в унылый солипсизм на исходе первого дня. В отличие от абстрактности и дистанцированное™ начальной сцены, здесь мы обращаемся к природе в миниатюре с безраздельным и невозмутимым вниманием. Но мне хочется предположить, что мы этого откровения – а это не что иное, как откровение, – в каком-то смысле лишаемся. Сцена с изумрудноголовой мухой – это не конец: конец тут нечто другое. Тургенев показывает нам этот миг и его мудрость, а затем озвучивает ее в диалоге, которым рассказ и заканчивается. Этот прекрасный миг не более чем миг, а мы остаемся в недоумении, примеряя его к собственной жизни и размышляя, что же он значил и стоит ли им руководствоваться[39].
Рассказ заканчивается следующим диалогом:
– Ну, что ж ты, Егор! – воскликнул вдруг Кондрат, который уже успел поместиться на облучке телеги и поигрывал и перебирал вожжами, – иди садись. Чего задумался? Аль о корове всё?
– О корове? О какой корове? – повторил я и взглянул на Егора: спокойный и важный, как всегда, он действительно, казалось, задумался и глядел куда-то вдаль, в поля, уже начинавшие темнеть.
– А вы не знаете? – подхватил Кондрат, – у него сегодня ночью последняя корова околела. Не везет ему – что ты будешь делать?..
Егор сел молча на облучок, и мы поехали. «Этот умеет не жаловаться», – подумал я [Тургенев 1960-1968а, 7: 70].
Это замечательный и загадочный финал – Егор смотрит куда-то вдаль. Неясно, смотрит ли он на что-то конкретное или просто вперился взглядом в нечто перед собой. Тургеневу нравилась такая манера смотреть, как и подобные иносказательные и уклончивые концовки. Его третий роман «Накануне», опубликованный в 1859 году, завершается эпизодом, включающим как героику (русская женщина отправляется в неизведанное, чтобы завершить начатое ее покойным супругом-болгарином, борцом за свободу), так и персонажа, глядящего в неопределенную даль: «Увар Иванович поиграл перстами и устремил в отдаление свой загадочный взор» [Тургенев 1960-1968а, 8:167]. Вопрос здесь – а в ритме повествования также отражены сомнения автора относительно будущего России – в том, пришло ли время для подвигов, или же дух инерции и созерцание неопределенной дали так никуда и не денутся[40]. Рассказ «Певцы» заканчивается похожим афористичным воззванием и противопоставлением: бескрайнее богатство таланта и эмоций, показанное в конкурсе певцов, составляющем основу рассказа, оставлено позади, и мы слушаем одинокий голос в бескрайнем пейзаже, когда мальчишку зовут домой, чтобы высечь [O’Bell 2004: 280, 286].
Взгляд Егора погружает нас в подобное неопределенное будущее, но мы также отмечаем, что он смотрит назад, на поля: поля вокруг Святого – это, наверное, поля, которые символизируют сельское хозяйство, поселение, семью, труд, а учитывая околевшую корову – маячащий впереди голод[41]. Мы возвращаемся из лирического космоса откровений охотника в историю жизни мужика. Концовка отбрасывает размышления рассказчика обратно, к сложностям социального устройства. Словно бы рассказчика, лишь мгновения спустя после его чудесного озарения, подвергают проверке: раз закон природы гласит, что обиженный не должен жаловаться, то Егор, по логике, воплощает этот закон своим смирением. Его молчание – это своего рода покорность «закону природы».
Иными словами, Егор – подвижник смирения, одной из добродетелей, которые славянофилы приписывали русскому крестьянству. Тургеневское же отношение к такой безответности было двояким: героиня «Дворянского гнезда», опубликованного почти двумя годами позже «Поездки в Полесье», считается самым славянофильским персонажем Тургенева; хотя автор явно симпатизирует Лизе, одержимой одновременно сохранением веры и возвышенным духом русской природы, по сюжету героям отказывают в столь желанном счастливом финале. В середине романа герой смотрит на окружающий мир со знакомым нам полным бесстрастием, уже виденным в финальном озарении «Поездки в Полесье»: Лаврецкий «погрузился в какое-то мирное оцепенение, из которого не выходил целый день… Он сидел под окном, не шевелился и словно прислушивался к теченью тихой жизни, которая его окружала, к редким