Закон - Роже Вайян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда батюшка дона Чезаре приказал долго жить, сын так и остался в низине — привык. Он рыбачил, охотился, выпивал со своими людьми, щедро расплачивался за все древности, которые ему приносили. Местные мужчины делали вид, будто они не знают, что дон Чезаре портит их дочерей и сестер, а он всегда находил благовидный предлог, когда брал девиц к себе в дом: одну нанимал стирать, другую шить, эту лущить кукурузные початки, ту сушить винные ягоды; таким образом, честь мужчин бывала спасена. Если после первой ночи девушка приходилась ему по вкусу, он оставлял ее у себя в качестве служанки; и ни разу никто не пытался его шантажировать, потому что действовал он сообразно традиции — сеньоры болотистой Урии всегда выказывали благоволение к девушкам и женщинам, жившим в их доме. Если же девушка не умела угодить дону Чезаре, он выдавал ее замуж. Джулию он оставил у себя в доме и после ее замужества: во-первых, она прекрасно кухарила и еще потому, что ее муж аккуратнейшим образом обихаживал коллекцию древностей, за десять лет ни одной вещицы не кокнул. А главное он держал у себя Джулию из-за ее дочек.
В своем дворце в Калалунге он проводил ежегодно не больше двух недель, как раз столько времени, сколько требовалось, чтобы проверить управляющих своими угодьями. Главную статью его доходов составляла торговля лесом, ему принадлежала большая часть леса Теней, венчавшего скалистый гребень гор за Порто-Манакоре. Оливковые, апельсиновые и лимонные плантации были разбросаны на склонах соседних холмов, образующих первые отроги горы; как только зацветали сады, дон Чезаре продавал весь урожай на корню дельцам из Фоджи, те шли на известный риск, учитывая возможные капризы погоды; само собой разумеется, торговцы назначали такую цену, какая с лихвой покрывала все могущие быть убытки на случай гнева небесного, но и дон Чезаре оставался в выигрыше — весь год мог не думать о делах. Он самолично с помощью «доверенного лица» проверял уловы рыбаков, рыбачивших на озере и на затопленных участках и приносивших мизерные доходы, но зато эти места были его любимыми охотничьими угодьями, рыбными садками и плацдармом мужских побед.
Шло время, все усложнялось, управляющие и доверенные лица дона Чезаре обкрадывали его со все большим размахом. А он закрывал на это глаза; в отличие от местных богатеев, проводивших чуть ли не половину года в Риме или за границей, потребности его были более чем ограниченны. На охоту и древности ему и так хватало с избытком. Рабочим, занятым на раскопках, и семьям своих любовниц он платил маслом и зерном: эти продукты он получал в качестве оброка со своих арендаторов. Обесчещенные девушки довольствовались какой-нибудь безделицей и гордым сознанием, что честно кормят свои семьи. Пусть дона Чезаре безбожно обкрадывали, жил он в свое удовольствие. Хотя его и обкрадывали, но он пользовался всеобщим уважением, потому что все знали, что он знает, что его обкрадывают, стало быть, он не простофиля какой-нибудь, а просто человек великодушный; время от времени дон Чезаре прогонял с позором кого-нибудь из своих управляющих — первого подвернувшегося под руку, — просто чтобы поддержать установившуюся репутацию; и изгнанный управитель занимал свое место среди безработных, подпиравших стены на Главной площади в Порто-Манакоре.
В XVII веке дворец в Калалунге был обыкновенной маслобойней, предки дона Чезаре в ту пору давили оливки для всей округи и зарабатывали на этом деле так хорошо, что постепенно скупили одно за другим все поместья своих клиентов. Здание было огромное, с точки зрения архитектуры куда менее благородное, чем вилла в низине, построенная в 20-х годах прошлого столетия, с колоннадой по тогдашней моде. Калалунгский дворец стоял в верхней части города на маленькой площади, между строгой романской церковью и соседними домами, которые в прежнее время, когда Калалунга была еще центром местной торговли, принадлежали купцам. Уже давно были заброшены помещавшиеся в подвальном этаже прессы с каменными жерновами, уже давно дельцы построили на новой площади, в нижней части города, механическую маслобойку, работавшую от дизель-мотора. В нежилых помещениях первого этажа дворца стояли в ряд пустые глиняные кувшины для оливкового масла вместимостью пятьдесят литров каждый, и дон Чезаре, когда ему доводилось бывать в своем родовом гнезде, величал их «статуями своих предков». А в самом дворце — три жилых этажа, гостиные в венецианском стиле, столовая в стиле английском, спальни в стиле французском, а с чердака можно было попасть прямо на колоколенку, возвышавшуюся над всей округой.
Каждый год за несколько дней до прибытия дона Чезаре управители его угодий отряжали своих жен, дочерей и сестер прибрать дворец. С кресел снимали чехлы, мыли, мели, стирали пыль; родственники управителей, их друзья и друзья их друзей приходили полюбоваться дворцом и охали над каждым креслом; особенно же восхищала их гостиная, обставленная в неаполитанском стиле XVIII века, увешанная огромными зеркалами в золоченых деревянных рамах и уставленная, сообразно тогдашней моде на все восточное, деревянными китайскими божками в человеческий рост. (Богатые неаполитанцы подражали французским генеральным откупщикам, только все это в более крупных масштабах, в соответствии с размерами своих дворцов.) Отсюда-то, из этой гостиной, и велел перевезти дон Чезаре после смерти отца на виллу в низину свое любимое кресло.
Те две недели, что дон Чезаре проводит ежегодно в своем дворце, он принимает родню, отпрысков младших ветвей, которые или ничего не получили по наследству, или получили лишь небольшие наделы, — в основном это адвокаты, учителя, врачи, аптекари, но почему-то больше всего среди них адвокатов. Они съезжаются в Калалунгу из соседних городков со всеми чадами и домочадцами. Дон Чезаре принимает их в большой венецианской гостиной, куда по его приказу перетаскивают для него на сей раз английское кресло; все прочие рассаживаются на неудобных стульях крашеного дерева с прямой жесткой спинкой, исключение делается лишь для какой-нибудь племянницы или внучатой племянницы — если, конечно, попадется хорошенькая, — тогда ее усаживают на скамеечку у ног хозяина.
Первое время после смерти отца, когда все они твердо решили, что дон Чезаре уже никогда не женится, а значит, никому не возбраняется рассчитывать попасть в наследники, он любил позабавиться раболепством своей родни. Крупного фашистского чиновника заставлял пересказывать все сплетни его партии, расспрашивал о махинациях Чиано, о постельных делах Муссолини и каждую фразу рассказчика пересыпал отборными южными ругательствами. А ханжей заставлял богохульствовать.
— Когда же вы, тетушка, мне ту монашенку приведете? Признайтесь, вам лестно было бы знать, что я наставил рога самому Святому духу!
— Да, дорогой племянник.
— Признайтесь же, вам было бы лестно…
— Было бы лестно, дорогой племянник.
— Лестно знать, что я наставил рога самому Святому духу, — не отставал племянник.
— Знать, что вы наставили рога…
— Наставил рога самому Святому духу, — упорствовал он.
— Наставили рога самому Святому духу, — послушно повторяла за ним ханжа.
Вся сцена шла под оглушительный хохот присутствующих.
Перед второй мировой войной дон Чезаре уже бросил свои подначки, он встречал родню молчанием: он понял, что человеческое раболепство воистину безгранично.
Но в те времена, когда он еще не окончательно убедился в этом, он щипал за ляжки девиц в присутствии их родителей, сидевших навытяжку, что объяснялось неудобством венецианских стульев; щупал девицам груди, бедра, вслух выносил оценку, сравнивал, измерял, и все это в неприкрыто грубых выражениях. Отцы и братья незаметно поднимались с венецианских стульев и шли к окну, где и заводили притворно оживленный разговор, повернувшись к собравшимся спиной, дабы честь не вынудила их положить конец безобразиям. А матушки кудахтали:
— Ах, дон Чезаре, вы совсем-совсем не переменились, никогда-то вы не состаритесь…
Дочки не так умело скрывали свою досаду. Уведи он их в соседнюю комнату, под каким-нибудь, конечно, благовидным предлогом, они бы не стали разыгрывать оскорбленную невинность; недаром же им с молодых ногтей внушали, что, если мужчина тебя хочет, тебе это только лестно, ибо таков единственный шанс ускользнуть от самого страшного в жизни — остаться в девках. Но щупать их публично, как коз на базаре, — это же предумышленное оскорбление. Одни краснели, другие бледнели, в зависимости от темперамента, но скандалов не устраивали, кто, боясь матушкиного нагоняя, кто, чтобы не оскорбить уклоняющихся от своих обязанностей отца или брата, вступаясь вместо них за свою честь, хотя это уж чисто мужское дело.
Но в один прекрасный день какая-то из многочисленных внучатых племянниц разгневалась. Было это сразу же после войны, когда в суматохе немецкой оккупации и последовавшего за ней Освобождения девушки нахватались опасных идей о свободе и личном достоинстве. Вот эта-то внучатая племянница резко вырвалась из ощупывающих ее рук.