Крылья в кармане - Дмитрий Урин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но однажды в воскресенье у отца собрались друзья из типографии, и Виктора Павловича пригласили выпить со всеми. Он отказался.
— Не соблазняйте, — сказал он. — Не признаю. Зеленый грех.
Я помню эти воскресные выпивки у отца, — я вертелся с матерью на кухне, остальных детей разували и сажали на большую деревянную кровать, чтобы они не кружились под ногами. Они играли с подушками. В комнате стоял дым, и все просили Виктора Павловича спеть. Он очень хорошо пел старые цыганские романсы о том, «кого любила Груня».
Нелепую, ужасно нелепую жизнь провел этот человек! Отец устроил его тогда накладчиком у плоской машины. Я говорил, кажется, это было в 1914 году, в первый год империалистической войны. Рабочие руки отрывали от земли, в деревнях не хватало работников, и родственники выписали отца и всю нашу семью в Курцево. Тогда мы расстались с Виктором Павловичем.
Я встретился с ним уже после революции в поезде-типографии 12-й армии, Красной армии. Он стоял у реквизированной плоской машины и накладывал сахарную синюю бумагу для газеты «Красная Армия».
— Ничего, — сказал он мне, — работаем помаленьку. А ты, вижу, мерзавцем стал. Стихи принес? Поэт?
Я смутился, хотя в то время на моей совести не было ни единой строки.
— Нет, не поэт, — ответил я ему, — я пришел за литературой. Я просто так.
Нам не о чем было тогда говорить, и встреча наша, как все встречи в то время, просочилась сквозь жизнь.
Мы сошлись с ним снова в прошлом году. Я приехал в Москву учиться и поселился в кабинете у зубного врача. Я не знал, что Виктор Павлович в Москве, но однажды, во время политических споров, доктор Шендерович сказал мне:
— Рабочий человек каким был, таким и остался. Его не обманешь. У меня в амбулатории лечится один. Умнейшая голова! А попробуйте-ка его перетянуть на свою сторону.
Я взялся. Я до сих пор убежден, что человек ищет правды, и если очень хочешь, то можешь эту правду напомнить ему.
Так я встретился с Виктором Павловичем в последний раз. Он и тогда уже был нездоров. Увидев меня, он обрадовался и полез целоваться.
— Называй меня Виктором, — сказал он мне, — я хочу быть молодым, будем товарищами.
Он работал накладчиком у плоской машины в одной из плохоньких московских типографий. Мальчишки, которые начинали в один год с ним, заведуют полиграфическими трестами. Прошло двенадцать лет. Дюжина лет. Три года войны и девять лет революции. А он работал накладчиком у плоской машины.
— Вы, значит, знакомы, — сказал доктор Шендерович, видя нашу встречу, — это облегчает вашу агитаторскую работу.
Но я ответил:
— Нет, доктор, это мешает ей.
В тот же вечер я рассказал зубному врачу Шендеровичу, которого из вежливости все называют доктором, несложную биографию Виктора Павловича.
Так началась наша дружба. Я, доктор и Виктор Павлович, мы вместе пили, вместе спорили о русской истории, о качестве стихов, зубов и бумаги.
Все мы интересовались этими предметами и считали себя знатоками их.
В маленьких городах доктор дружит с учителем, со священником, так уже заведено, во всех книгах так. В Москве хороший человек ищет друга. Очень трудно найти в столице хорошего человека, трудней, чем в степи. В степи первый встретившийся обязательно хороший человек.
Виктор Павлович умирал. И я, и Шендерович знали, что идут его последние дни. Я шел к нему по влажным московским бульварам, и нехорошо было у меня на душе. Я не люблю смерти. Кто ее, впрочем, любит?
Он жил на квартире у вдовы профессора Булкина. Профессор умер, а жена его торговала на Сухаревом булками. Все поэтому были уверены, что Булкинша не фамилия, а прозвище. Профессора все забыли.
— Я не обязана, — крикнула она мне, — я не обязана быть сиделкой! Когда я буду подыхать, ни одна собака не наклонится! Я не обязана!
— Екатерина Петровна, — ответил я, — я тоже не обязан…
— Все не обязаны! — крикнула она еще громче. — Кто, скажите, пожалуйста, кто… — она вдруг прислушалась, помолчала и сказала тихо: — Просит чего-то…
И вместе мы вошли в комнату к Виктору Павловичу. Это уже был не человек. Он ничего не видел и никого не узнавал.
— Виктор, — сказал я ему, — это я… Витя… Виктор Павлович…
Он рвал бумагу. Он просил газету, и когда ему давали — он рвал ее. Медленно, методично, как будто для дела, затрачивая последние силы. С бумагой в кулаках он и умер через полчаса после моего прихода.
Накрыв его простыней, я пошел домой за доктором Шендеровичем. Булкинша плакала и говорила о своей смерти.
По дороге домой я думал, что, действительно, скверно будет умирать жене профессора Булкина, думал о конце Виктора и все старался вспомнить рассказ, который я читал этой же ночью.
Помню, что я считал, как всегда, рассказ неоконченным, и у меня было много вариантов конца. И вот я не только забыл все варианты, я забыл даже рассказ.
Светало, но горели еще фонари, я старался вспомнить рассказ по вывескам: портной, столовая, часовщик, меха, овощная, гробы, кондитер, аптека, — и не мог вспомнить рассказа.
А у меня, я помню, были заготовлены прекрасные концы…
Как скверно, если плохая память, особенно у молодого писателя.
1926
КЛАВДИЯ
Что делать с памятью, когда она становится поперек жизни?
Около тридцати лет тому назад, поздней осенью, в дождь, в квартиру молодого врача Шварца пришла продрогшая женщина в худом жакете, без платка и без калош. Она остановилась в передней и, тяжело дыша, расставила руки, чтоб по рукавам, как по трубам, стекала вода. Лицо ее было красно и мокро, и спутанные белобрысые волосы прилипли к нему. Она убирала волосы с лица не кистью, а всем предплечьем, она водила им по лицу, как палкой, как протезом, морща нос и гримасничая; ей казалось, что от этого волосы скорей отклеятся.
Сбросив жакет и немного отряхнувшись, она прошла в новенький кабинет к доктору. Шварц встретил ее у двери, она подала ему руку и, сжимая после каждой фразы зубы, чтобы не дрожать, сказала:
— Здравствуйте, Шварц. Суньте меня куда-нибудь в печку и, если можно, дайте комнатные туфли. Я — Клавдия. Вы меня знаете?
— Клавдия?! — обомлел доктор Шварц. — Да. Знаю.
Он засуетился, посадил ее в кресло к печке, в которой тлели, потрескивая, мокрые дрова, укутал ее ноги пикейным одеялом и побежал в спальню за туфлями. Он суетился смешно, как всякий мужчина суетится смешно в холостом доме в присутствии женщины. Через минуту он возвратился, неся в каждой руке по туфле, коленки его черных брюк были в пыли, — видно, он лазил за туфлями под кровать.
— Какой богатый прием, Шварц, — сказала Клавдия. — Это вы так гостеприимны потому, что у вас нет жены. Жена бы научила вас практической жизни. Она бы не позволила вам давать приют таким людям, как я.
Клавдия улыбнулась, и доктор Шварц, глядя на нее, тоже улыбнулся. Он улыбнулся совершенно машинально, в то время как ему было не смешно, а только любопытно и даже немного страшно, что вот у него в квартире находится женщина — знаменитая эсерка Клавдия, о которой говорят сейчас все его друзья и через некоторое время, быть может, заговорит вся Россия. Женщина эта улыбалась мелкими, слишком стеклянными глазами, и он заметил, что чем больше она улыбается, тем уже становятся ее глаза.
— Знаете что, — сказал доктор Шварц, — я вам дам вина. Хорошо?
Она ответила, кутаясь в пикейное одеяло и подвигаясь все ближе к сыроватой дымной печке:
— Ну, конечно. Вино согреет меня.
Тогда он вынул из белого, похожего на аптечный, шкафа бутылку со стеклянной пробкой, налил ей и себе по рюмке и хотел чокнуться, но женщина, не глядя на него, сразу выпила свою рюмку и сказала:
— Тепло и очень вкусно. Скажите, Шварц, вино — дорогая вещь?
— Рубль двадцать бутылка. Это дешевый портвейн. А вы что — вино пьете редко?
Клавдия снова сгримасничала, скорчила подслеповатую улыбку и, посмотрев сначала прищуренными глазами на граненую, отливающую спектром рюмку, опрокинула ее на язык и вылизала последние капли.
— Вы, Шварц, чудак, — сказала она, облизываясь. — Я пью вино первый раз в жизни.
— Ну? — с благоговейным любопытством протянул Шварц. И, выпив свою рюмку, почувствовал новый вкус. Так всегда — ощущаешь почти то же самое и когда узнаешь, и когда даешь узнать.
— Поймите, — говорила Клавдия, — где я могла пробовать вино? Дома у нас и квасу не было, а в Казани мы учились на колбасе да на кипяточке…
Она говорила так, как будто Шварц должен был знать ее жизнь, как будто словом «Казань» она что-то ему напоминала.
— Где же я могла его пробовать? В Петербурге, вы знаете, как такие люди живут, или, может, в те два года, которые я учительствовала в деревне?
«Учительствовала в деревне», — радостно повторил про себя Шварц. Он все время старался вспомнить, на кого Клавдия похожа, и вот теперь ему стало ясно — она похожа на сельскую учительницу. Ну да! Белобрысые, гладкие волосы, серые глаза и уши, проглядывающие сквозь редкую прическу, как облака сквозь листву. Он очень обрадовался, что она оказалась учительницей, хотя угадал и оформил свою неясную мысль об этом уже после того, как она сказала ему о своей работе в деревне.