Без рук, без ног - Владимир Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Непонятно пока. Женщину на фронте завел и — то ли никак не расплюется, то ли расплевываться не думает. Мать велела послать ультиматум: либо пусть бросает, либо я ему не сын.
— Что ж, правильно, — сказал Гриня. — Я тоже решил своему написать. Если поступлю в институт, пусть возвращается к матери и будет семья.
— Подожди, — сказал я, — ведь они уже лет десять не вместе! У него ж еще до войны родился ребенок?
— Ну и что, — сказал Гриня. — Ребенок ребенком, а к матери пусть возвращается.
Я не стал спорить. Уже совсем рассвело. Надо было или ложиться, или дотягивать до утра. Но будильник у нас ненадежный, и я боялся проспать кинотеатр.
— Давай подзаправимся, — сказал Грине. — Куча консервов. Литерные. Главная инженерша оставила. Жаль, водку увезла.
— У меня есть, — сказал летчик.
Он достал из чемодана запечатанную бутылку и полбуханки ржаного.
— Московская! Дай тебя обниму.
— Брось… Ты что — выпивохой заделался?
— А что? Не все ж такие отличники. А водка — единственное, что не изменит. За твой приезд, институт и вообще чего хочешь!
Я отбил сургуч, налил в чашки, чокнулся и выпил.
— Давай еще, — сказал. — Мировая! Московская из города Днепропетровска.
— Ну и силен ты, Чкалов, — удивился Гриня.
— Не называй меня Чкаловым.
— А я думал: тебе приятно. Ты раньше все хвалился: я Чкалов, я Валерий. Думал, тебе приятно. Похож ты на Чкалова, как жираф на слона.
— Я Коромыслов. И никем мне больше не быть. Давай лучше выпьем.
Я снова налил. Чашки были для кофе. Грамм сорок вмещалось.
— За тебя, Гринька! Не нужно нам Покрышкина. Выйдет из тебя Туполев! Тьфу… Туполев сидит. Выйдет из тебя Ильюшин, Лавочкин, Петляков, а точнее, авиаконструктор Григорий Моисеевич Выстрел.
— Я — Михайлович, и, во-вторых, пишусь Выстрелов.
— Перекрасился? Ну, давай за то, чтоб краска не слазила. Не красней, Гриня. Все теперь так. Маркман письмо прислал, а на конверте — Марков.
— Тебе хорошо, — сказал летчик.
— Куда лучше!
— Есть Россия, — сказал он с обидой, — а мы — ее сыновья. Я в синагогу не хожу, в бога ихнего не верю, языка не знаю. Чем я не русский? Живу в России, и я ее сын. И ничем не хуже тебя.
— Да я не говорю, что хуже. Ты даже лучше. Просто свинство, что людям приходится менять фамилии. Война кончилась, евреев вон сколько поубивали. Их меньше стало, а антисемитизма больше.
По тому, как удачно вывелось, я понял, что уже малость поднабрался. У меня от водки всегда лучше формулируется.
— Ничего, — сказал Гриня. — У Сталина теперь руки дойдут до этого вопроса. Разберется.
— Ну, давай выпьем, чтоб разобрался, — сказал я.
— А что — думаешь, не разберется? Конечно, не просто это. Беспорядок всюду. Ты вон не можешь даже в своей конуре прибрать. Как сюда девочку водишь?
— А я ее не вожу. Я с ней по улицам гуляю. Я по одной стороне, она — по другой.
— Не любит?
— Нет, — мотнул я башкой, боялся сглазить.
— Давай лучше выпьем.
14Но мы так и застряли на полбутылке. Этот спецура не умел пить, и мне надоело чокаться с его наперстком. Устал я до дьявола; спать хотелось, и спина взмокла оттого, что всю ночь не снимал рубашки. В воду хотелось, в речку или под душ.
Уже началось хождение по двору, за стеной в лаборатории заработал мотор, и вдруг, за моей спиной, в тамбурке, грохнуло ведро — я оглянулся и — господи! — на порожке стояла Александра Алексеевна.
— Гапа, Гапа! Где Гапа? — затарахтела, как двигатель на малых оборотах.
— Здравствуйте! — Это она сослепу разглядела Гришку. Тот смущенно натягивал китель.
— Моя тетка Александра Алексеевна, — сказал Гришке.
— А Гапа уже ж-ж-уу-уу-жжж! — повернулся к тетке. — Наверно, теперь в Варшаве «каву» пьет.
— Ты же сказал — не улетит. Ты еще говорил — погода… Я не могла вчера. Ночью у Егора был приступ. А тут еще… Вы что, водку пьете?
— Ага. Садитесь. Стопочку с нами, Александра Алексеевна!
Все-таки много во мне трезвону. Как выпью — охота, чтобы все видели: Коромыслов гуляет! А чего ей предлагаю? Она и дома не пьет.
— Я пошла, — говорит тетка, но не уходит, мнется. Вид у нее неловкий, растерянный и заодно какой-то недобрый.
— Садитесь, — уговариваю.
А чего ей садиться? Говорить нам с ней утром не о чем, особенно при Гришке. Не станешь ведь, не выспавшись, да при чужом человеке спорить, кто гениальней — Черчилль, Рузвельт или еще кто…
И тут мне вдруг в голову хлопнуло:
— Вы же должны были, Александра Алексеевна, сегодня на дежурство… Вы из-за Георгия Никитича не поехали?
— Да, из-за Егора, то есть… Неважно, я еще успею. Я на «эмке». — Вижу, она запинается. Чуть было не испугался: не умер ли старик… Но она бы сказала. Все-таки муж ей. Но чего она прискакала ни свет ни заря? Всегда такая. То мать ее в гости зовет — не докличется, а то вдруг тетка заявится да с ночевкой в самый неподходящий момент, когда у нас кто-нибудь из приезжих, и ни тпру ни ну — назад не подашься: комендантский час.
— А как Егор Никитич? — спрашиваю.
— Теперь уже лучше. А ночью совсем плохо было.
— А как же там без вас Павла Ильича в грузовик посадят? Шофера, наверно, сменили.
— Ах, вечно твой Павел Ильич! Павел Ильич!.. Свет клином на Павле Ильиче сошелся. Тоже мне Рыцарь печального образа! — крикнула тетка и, не попрощавшись, снова грохнула ведром.
— У вас тут все такие? — спросил Гришка.
— Ладно, — отмахнулся я и нагнал ее во дворе.
— Тетя Саня, что случилось?
— Ничего, — буркнула, задыхаясь. И вдруг следом как выпалит:
— Не ходи к нам, Валерий…
Я даже растерялся. Стоим у подъезда института, народ уже на работу тащится, а тут выясняй отношения.
— Хорошо, — бормочу, — только Шекспира я не брал.
— При чем тут Шекспир? — кривится тетка. — Шекспир… Пропади они пропадом сто Шекспиров! Не ходи к нам, Валерий. Покамест не ходи… — бормочет она, но не зло, а скорее просит.
— Не извиняйтесь — не приду.
— Не надо обижаться, — тянет Александра. — Я сама буду к тебе приезжать. И на огород не езди. Там все без тебя сделают. Ну, не обижайся, пожалуйста.
— А что же все-таки?..
— Не надо спрашивать, Валерий. Я сама буду сюда приезжать.
— Можете не приезжать.
Я уже понял, что дело не в английском классике, но давлю на педаль — вдруг проговорится.
— Можете не утруждаться. И я не приеду, чтобы сберечь вашу библиотеку.
— Ох, боже мой, при чем тут библиотека?! Я же знаю, что ты честный юноша. Ты очень неглупый юноша, Валерий…
Смех меня разбирает от этого «юноши».
— Ну, пойми, Валерий, я не могу сказать…
— Не говорите. Сам знаю.
— Ничего ты не знаешь, — злится она. — Мне надо идти, Валерий. «Эмка» за воротами ждет.
— Это вместо «студера» теперь?
— Да. Пока расследуют…
— И Павел Ильич там?
— Дался тебе этот Павел Ильич! — вдруг как крикнет она. — Павел Ильич! Павел Ильич! Всюду Павел Ильич! Нет там твоего Павла Ильича!
— А чего вы на него злитесь?
— Ничего… — отворачивается. — Не приезжай к нам, Валерий. Очень-очень прошу.
— Не буду. Перед Анастасией Никитичной я виноват, конечно… Такое чувство, будто сам за баранкой сидел…
— Какие глупости говоришь, Валерий! Ты же взрослый. Пойми, ну, не могу я тебе всего сказать. Ты же умный, славный парень.
Хвалит меня, а голос у нее такой, как вчера был у матери. Словно она вся на нем висит, как на телеграфном проводе. Словно сейчас он перервется, и она сверзится на землю.
— У вас все такие психовые? — снова спросил Выстрел, когда я вернулся в конюшню. Он лежал на материнском топчане, пристроив ноги в казенных бутсах на шерстяной покрышке. Оккупант! Я искал зеркало и помазок. У меня всегда все бог знает где распихано.
— Ты бы разделся, — сказал летчику.
— Мысль, — кивнул Выстрел… — До часа могу подавить. Поставь будильник.
— Возьми под кроватью. Только он еле ходит.
— Ну и ну…
— Вот простыни, — сказал я, прикрывая дверцу шкафа. — Извини, что рваные.
Целые я на всякий случай приберег.
— Спасибо, — сказал он, расшнуровывая свои казенки. — Ты что, уходишь?
— Дел по горло.
Я намыливал щеки. Воду из-за этого проклятого электричества не на чем было нагреть.
— Спать не ложась? Ну, силен! А мне восемь положенных — вот как нужны, — он резанул ладонью по шее.
— Ничего, — зевнул я, выбирая лезвие поострее. — В душевую схожу — спячку смоет.
— Погоди. Сядь. Мы ж даже не потолковали. Ну, чего решил? Институт выбрал?
— Без меня выбрали. Сдам на аттестат — попаду куда-нибудь на ракеты или на точную механику. Мне один черт.
— Ты же к алгебре способный.
— Жрать я способный. — Ножик был тупой, щеки драло. — Мне, Гриня, ничего неохота. С одной девочкой по улице ходить охота. Как увижу ее — дурею. А больше ничего.