Хроника потерянного города. Сараевская трилогия - Момо Капор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поначалу, обнаружив, что Верина нога все чаще прижимается к моей, я стеснялся. Мне казалось, что это случайность, потому как все мы сидели за столом в тесноте, но позже, когда она стала проделывать это все чаще, я привык и перестал обращать внимание, лишь изредка задаваясь вопросом, а не прижимается ли она точно так же другой ногой к Бель Ами. Но даже если она и делала это, меня бы этот факт не взволновал: мы были почти братья.
За столом старых мудрецов действовали неписаные, непроизносимые вслух правила, которые ни в коем случае не следовало нарушать. В первую голову, они никогда не говорили о размерах собственных пенсий, а также никто никому никогда не ставил выпивку. Каждый заказывал себе столько, сколько позволяло состояние здоровья и кошелька: кто-то литр красного, другой триста граммов, третий только мятный чай без сахара. Любые уговоры повторить рассматривались как насилие и крайняя невежливость, потому как некоторые старики были зажиточными людьми с хорошо пристроенными детьми, а другие – бобылями без единой живой души, в одиночку справляющиеся со своими бедами. Другое дело еда. Это, собственно, и не были настоящие ужины, а закуски, без которых трудно пить вино; несколько маслин, твердый сыр «торотан», который отправлялся в рот крохотными кусочками, или шматок резко отдающего древесным дымом пахучего суджука, который можно долго жевать, пропустив под него два бокала вина или несколько рюмок лозовачи. Клиенты шьора Анте приходили к нему в основном после ранних домашних ужинов, чтобы вытянуть ноги после прогулки, но засиживались до глубокой ночи, и обеспокоенные жены посылали за ними внуков, которым следовало увести их домой. За долгими разговорами, чаще всего о еде и приготовлении пищи, к ним приходил аппетит, и они начинали заказывать всего понемногу, так что легкая закуска иной раз превращалась в ночной пир. Те же из них, кто был одинок, у кого не было другого места для принятия пищи, на некоторое время удалялись за другой стол, чтобы съесть свой одинокий ужин, после чего возвращались в общую компанию. Они расплачивались, вытаскивая банкноты из грандиозных потертых кожаных бумажников, в которых помимо фотографий внуков и разнообразных справок, счетов и газетных вырезок хранились маленькие гребешки, билеты Государственной лотереи, в которой никому из них не удавалось выиграть.
Я был талантливым слушателем, а они были уже в том возрасте, когда все свои истории могли рассказывать наизусть, отчего они давно утратили очарование новизны. Потому мне было негласно позволено приводить своих очередных девушек, в широко распахнутых глазах которых они, спустя многие годы, вновь обнаруживали очарование молодого женского восторга, вызванного их рассказами.
Мы, несколько человек начинающих, были подмастерьями за этим странным столом и гордились тем, что старцы принимают нас в свое общество. Как и прочие подмастерья, мы обязаны были принимать у них пальто, когда они раздевались, бегать в киоск за сигаретами, когда они кончались, летать к ним домой за оставленными на столике лекарствами или очками или ходить в типографию за свежим, только что отпечатанным номером завтрашней газеты.
Иногда кто-то из них удостаивал нас особого внимания и расспрашивал о новостях в мире искусства, за которым они якобы не следили (зная о нем, естественно, все), а когда я однажды ночью, войдя в раж, принялся воодушевленно рассказывать о новой волне во французской живописи, L’ecole de Paris, и о революциях в искусстве, которые там совершаются и о которых я, естественно, узнал из газет, старый Ника прищурил левый глаз и произнес, затянувшись сигаретой в вишневом мундштуке: «Ладно, Момчило, видали мы такое… Я за свою жизнь по меньшей мере десять раз видел, как узкие брюки и ботинки шимми входили в моду и выходили из нее! Нет конца!». У него было еще одно любимое присловье: если ему что-то исключительно нравилось и по этому случаю он веселел, то вскидывал над головой обе руки и вскрикивал так, что вся корчма тряслась от его мощного голоса: «Хай, хай, Алкалай!»
Мы хором отвечали ему: «Хей, хей, Хэмингуэй!»
Интересно, за этим легендарным кабацким столом, под знаком которого прошла моя литературная юность, никогда не бывали люди средних лет или модные писатели; только группа стариков и несколько человек нас, безусых юнцов, почти мальчишек, едва только опубликовавших по одному рассказу или стихотворению. Старики, похоже, на дух не переносили поколение, которое тогда владело городом и литературой и которое досрочно сдало их во вторсырье. Они издевались над их книгами, смаковали глупости и ошибки, с профессорской педантичностью вскрывали нехватку среднего образования у бывших партизанских офицеров, относившихся к литературе надменно и нагло, как к солдатскому строю.
«Следовательно, этот его новый роман, что правда, то правда, нет конца, настоящий шедевр! – приступал дядюшка Ника к резекции новейшей книги прославленного автора, только что увенчанного премией – Он в корне меняет взгляд на Революцию и открывает новые, до сих пор неизвестные факты и явления. Возможно, по этой причине состоится какой-нибудь важный Пленум или, не дай Боже, очередной исторический Съезд… Вот он пишет, смотрите: “Ты, Мария, должна видеть во мне не только коммуниста, но и человека!” Конечно, и у коммунистов случаются человеческие слабости, и об этом после войны объявляется впервые!»
«А почему бы и нет…» – хмыкал он, не выпуская из рук воображаемый скальпель, памятуя своей седой головой со все еще непокорными прядями, что в один прекрасный день и этому придет конец, поскольку, как он сам говорил, «ни у кого еще до самого рассвета свечка не горела».
Как будто именно за это они и любили нас, нескольких недорослей, начинающих литераторов, которые вместо обычной карьеры в свои молодые годы выбрали ученичество за их уже всеми забытым столом – в то время, отброшенное философской софистической школой. Они несколько рассеянно расспрашивали о том, что мы читаем и что пишем, но без особого любопытства, лишь бы продемонстрировать, что они обращают на нас внимание в своем обществе, в котором мы пристраивались к краешку стола, иногда даже по двое на одном стуле, что приводило в ужас старого шьора Анте. Эта группка постаревших седовласых мудрецов с красными морщинистыми лицами, испещренными синими из-за высокого давления и неумеренного потребления вина венами, резко отличалась от всего того, что мы могли наблюдать в городе. Это были последние свидетели давно исчезнувшего мира богемы, отчаянные авантюристы, последние оставшиеся в живых хранители заповедей великанов и их творений, которые в то время не могли быть напечатаны и изданы, знатоки множества начал и концов знаменитых взлетов и падений, интриг, предательств, обманов, краж и плагиатов, любовных связей и афер, от которых ныне остались лишь скелеты и могилы, – короче, непризнанные авторы еще не написанной истории славы и бесчестия. С другой стороны, те, кого в то время ценили и восхваляли, лежали каждый вечер своими книгами рядом с пепельницей, полной окурков, этих воплощений разрушительного духа стариков, для которого, похоже, в мире не было ничего святого. Настоящие уроки вербальной анатомии.
Образованные в старинном, классическом духе, знающие помимо мертвых каждый по несколько живых языков, довоенные профессора, богема, врачи, переводчики, журналисты и пьяницы, литературные критики и уже забытые поэты, дети минувшего века, они не могли согласиться с потерей прежней публики, студентов, читателей и учеников, так что мы, несколько случайных любознательных молодых людей, замещали им прошлое. Я думаю, что их домашним уже до смерти надоели годами повторяющиеся рассказы, и они едва дожидались, когда рассказчики уйдут из дома; а к общественным трибунам их не допускали. Шаткий кабацкий стол, за которым они заседали, был их единственной кафедрой, трибуной и газетной колонкой, а мы – единственными их верными обожателями.
К их столу иногда подходили и столичные писатели, проездом оказавшиеся в Сараеве. Так, однажды ночью там оказался и молодой Матия, который как раз входил в большую поэтическую моду. Когда он спросил дядюшку Нико, каково теперь в Сараево, тот после короткой паузы, вставляя сигарету в гигантский мундштук, сказал:
«Это тебе Босния, паренек! Они даже шляпы на голове носят как фески. А штаны на них, благодаря особой походке, так вытягиваются и теряют форму, что становятся похожими на шальвары…»
И вдобавок похвалил его за то, что он выбрал для жительства Белград, прибавив, что «никогда не следует жить в городах, в которых нет газет и типографий и где нельзя понюхать свежую типографскую краску».
В те дни в Сараево прибыл и полупьяный знаменитый поэт Либеро Маркони. Покачиваясь на крепких растопыренных ногах, словно моряк посреди бурного моря на пьяном корабле, он декламировал посреди «Двух волов» поэму Есенина «Анна Снегина»: