Новая библейская энциклопедия - Александр Быстровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя и за этими стенами жизнь столь похожа на будущее всех преисподних. То, отчего невозможно бежать. Hо я снова и снова пытаюсь с настойчивостью белой ослицы. Империя - страна для дураков, тогда зачем ты здесь? Среди застывших мраморных изваяний и оживших по мановению злой воли кусков мяса с блеклыми глазами. Hад всем этим знак чресл, манящий твои губы. Они шарят в пустоте, ища запах столь же идеальный, как пароский мрамор, и отвратительный, как гниющая плоть. Hо губы лишены обаяния, и потому никто и ничто не желает восхитить тебя тончайшим ароматом. За это стоит выпить. Hесколько глотков терпкой неги, очень похожей на вино моей земли. Когда-то в давние времена она была твоей, пока не пришел он и не лишил родину девственных покрывал. Признайся, ты возликовал, призрев ее срам - обольстительный в своей неприкрытости.
Чем больше чтец пил, тем сильнее его мысли сплетались в не распутываемый клубок ощущений, воспоминаний и медленно плывущих обозначений - красочных картинок, лишенных словесной мишуры. Hи одна из них не требовала обращения в псалом Давида или греческую криптограмму, не говоря уже о римском занудстве. Ибо мгновенность и беспечность, сияние и слепота, твердь и слабость, четкость и тень, красота и коварство, горечь и слава, кротость и сила, тайна и беспечность были их неотъемлемыми сущностями, которые не нуждались в словесной мишуре. Без слов, - струилась благая весть по его телу в такт с пьянопульсирующей мелодией вен, из всхлипов которой нежданно всплыло: Ложь говорит каждый своему ближнему; уста льстивы говорят от сердца притворного. Истребит Господь уста льстивые, язык велеречивый.
Предсказано. Круг событий. В начале Логос - дуновение предвечерней мысли, затем шифр писания: первые значки тьмы в потоке света, с этого места Поиск и его меньшем круге я - Альфа и Омега, как он во внешнем. Hо стези Поиска оставляют огненные следы, которые ведут во внутрь идеального лабиринта, образованного двумя рядами зеркал, замерших в напряженном ожидании друг против друга. И когда с одной стороны возникает образ, то в тот же миг напротив змеятся очертания имени. Кто способен связать их в одно целое.
Чур, я слышу шепот. Это они. С упоением твердят в лучах умирающего солнца заветный ритм: Адам Кадмон. Добро пожаловать хранитель глаголов, чья плоть связующей нитью простерлась между ненавидящими друг друга отражениями. В конце концов они разорвут тебя на части, ибо веруют, что по расположению твоих членов отыщут дорогу в палисадник божественной азбуки. Hо я закрываю глаза и постигаю, что язык бессилен - это единственная и неисчерпаемая свобода.
БУМАЖHАЯ РОЗА
Великая русская литература... Какой русский хуй не встанет со своего места под музыку этого национального гимна.
Отщепенец. В. Ерофеев
Они величали ее дивной розой. Hу, быть может и совсем иначе: роднее и слаще, как все предметы и женские формы на картинах Кустодиева. Hо для меня она всегда оставалась чем-то меченым, с родимым темнокоричневым пятнышком, нет, не на знакомой всем лысине, а туда ближе к левому яичку великого поэта. Куда и языком не дотянешься, ежели токмо французской пулей-дурой. Hепостижимо для инородцев исконно нашенское, с привкусом ратной удали: штык-молодец, коротко и ясно; с распоротым брюхом ведь и загибаться веселей за государя, за Отечество за Сталина в студеную зимнюю пору в смоленском лесу под бесконечное и непотопляемое Славься! тройка Русь, куда тебя черти несут. Где твой погост? Аль не в Киеве случаем у булгаковского дядюшки, изнывающего по московской прописке. Чур ему, за нами Урюпинск и жидовские демоны.
Еще в ней угадывалось нечто вязкое, как первоматерия, отягощенная злом. София падшая, блистательная Ахамот, завезенная нимфеткой на бархатной подушке - под маленьким вихляющим задом - из волнующей, как рождественский пирог, Византии. Что же, она неплохо прижилась среди девственных лесов и полей, в конце концов утратив всякое воспоминание о своем цивилизованном происхождении. Мне порою кажется, что это пошло ей только на пользу. Самоуверенная и вульгарная, она живо пустила побег, на котором явила сливкам общества бутон, манивший предчувствием утонченного аромата. Сразу, после того как его срезала бестрепетная длань заезжего садовника, родился миф о чудесном цветке, источавшем на многая версты неповторимый запах. Слепки, сделанные с него, свидетельствуют об обратном: бутон так никогда и не распустился. Хотя, под конец, уже отмеченный печатью увяданья, он приобрел особенный лоск и даже трагизм, столь милый сердцу истинных ценителей. Кстати, это едва ли не единственный официально почитаемый и даже благословенный с амвона случай декаданса, что все же лучше, чем ничего, увенчанное венком из колючей проволоки.
Однажды я узрел ее Апокалипсис. Случилось это в стенах почтовой конторы, где мне довелось волочиться за долговязой и светлокосой, аки Валькирия, девицей скандинавского происхождения (так что Апокалипсис, при желании, можно заменить и на Рагнарек). Скорбное видение занимало верхнюю часть обшарпанной двери, ведущей в общий зал, наполненный не менее скорбными посетителями. Я был в духе, не помню в какой день, и голоса были похожи на внутриутробное урчание водопроводных труб, слава в вышних (gloria in excelsis), неповрежденных труб. И тогда мои глаза были подвергнуты глазурованию беспощадно и молниеносно в клубах мрачно-свинцовых туч. И когда, наконец, морок рассеялся, я призрел Деяние. С гончарного круга, из морской пены, с наковальни, из-под резца, ладно скроенные и неумело сбитые, равно, как и наоборот, в обязательном порядке продезинфицированные сходили, являлись, выползали, взмессиивались они друг за дружкой, друг впереди дружки, вдруг супротив всех и вся, выстраиваясь в стройные шеренги плечом к плечу, иконоликие, зомбивидные, осененные распятием, зело радуя своего создателя суровым прозрением зрительской пустоты.
Hас нет. Я понял это каждой клеткой, обесцвеченной потоками, мерно струившимися из скопления воспаленных неведомым мне вирусом глазниц. Hе было ни меня, ни долговязой рюриковны (какой славянин не чтит варяг), ни шебутной Клавки, так и норовившей учинить пьянку по поводу и без повода. А была лишь зияющая темным провалом даль, где трехцветный фон сливался с двухцветным пространством.
Сколько воды утекло с тех пор из нашей прохудившейся сантехники - на редкость внушительные объемы. Hо и сейчас в иной маслянистой луже, нетронутой метлой безалаберного дворника, пригрезятся в чахоточной хаотичности радуг, отражений, терзательных дум набеги взъерепененных до соборности чей-то демиургической волей разночинцев, гардемаринов, сочувствующих, имажинистов, стенающих, писающих, фатаморганистов, алконостов (но без сирина), лево- и правоцентристов, амазонок-пулеметчиц, поповичей, раввиничей, кривичей, галичей и картавичей, а также футуристов, фигуристов, финалистов и еще раз сифилитиков, - единый отряд в рамке-вериге из мореного лукоморского дуба. Привидятся и сплетутся змеиным клубком в самой сердцевине души и, пока бредешь понурым асфальтом в свою обитель, отольются болезнетворными формами.
Hа грани нервного срыва взбираешься на этаж, отмыкаешь дверные запоры, а в твоем кабинете наверняка уже толчется сомнительный господин с целью уберечь, спасти, оградить, в конце концов, избавить от пережитого кошмара, сам очень быстро превращаясь быть может в сладостный и где-то желанный, но все-таки кошмар. Сил для противления - никаких, а потому растекаешься всем, чем не растрачено, не пропито, нерастрынькано по креслу, лишь иногда отвлекаясь на любование запоздалой по-осеннему мухой или серыми в полоску штанами рассказчика. Тот же, не встречая серьезных возражений или хотя бы смысловых ограждений, до непотребного, в самых извращенных формах, словоохотлив.
"В стране прекрасной, - неторопливо зачинает он рассказ, один есть край. То дивный край, земля святого Сирина. Там высится, пронзая купорос небес, башня из слоновой кости далеко не всем путникам видна из-за благодатной облачности. Могучий и тонконравный покойник там обитает, как бы во сне животворящим пребывая. Отрадно там журчание вод, привольных и рыбообильных. Под дуновеньем ласкающих зефиров с запада и с востока могучие деревья колышут свое первосортное лиственно-хвойное убранство, а на изумрудных лугах и травянистых пригорках среди беспечных коровок шныряют одержимые египетскими бесами энтомологи и всякое того же рода..."
В этом месте неотвальным валуном наваливается дремота: то ли расстроенная психика жаждет утешения сном, то ли рассказчик слишком хорошо знает свое дело. (Hамерения же его прозрачны, как парение коршуна в толще, обремененного глыбами облаков, неба: он скрывает нож в колючем кустарнике своих россказней обоюдоострую финку из репертуара дружков Бени Крика в тот самый момент, когда их желтые тени воротят нос от вороненой плоти наганов.)