Воображаемые встречи - Фаина Оржеховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Брат Шуберта повел себя умно.
— Отдаю, отдаю ее в ваши руки! — сказал он торжественно.
Может быть, он надеялся, что Мендельсон все-таки примет его поправки?
Но этого не произошло. Симфония была целиком восстановлена Шуманом и исполнена в Гевандхаузе. Во второй раз Мендельсон воскресил безвестную музыку.
Фердинанд Шуберт был приглашен на первое исполнение. Не знаю, изменил ли он свое мнение о финале. Но кажется, всеобщее внимание и успех симфонии были неожиданны для него. Во время артистического банкета он был представлен музыкантам как ближайший родственник Франца Шуберта и хранитель его рукописей. Помнится, он произнес краткую, но внушительную речь.
Шуман весело аплодировал. Его глаза так и искрились. Один раз он с улыбкой взглянул на меня. Но я отвернулся. Я хорошо помнил, как однажды он сердито велел мне замолчать, когда я попытался воздать ему должное в этой истории с найденной симфонией. Заботясь о чужой славе, он предпочитал оставаться в тени.
Вот почему через много лет я решил рассказать об этом случае.
Глава четырнадцатая. Конец главы
Я давно кончил курс учения, покинул пансион Вика и жил теперь на другой улице. Предвидения учителя на мой счет вполне оправдались: я играл в камерном ансамбле, у меня были способные ученики, жаловаться на судьбу не приходилось. Но я все больше отдалялся от своего бывшего педагога, ибо не сумел выработать в себе «двойного зрения»: видеть отдельно человека и музыканта.
Зато моя дружба с Шуманом стала еще теснее. Он прощал мне и некоторую сухость воображения, и мрачность воззрений ради моей страстной любви к музыке.
После возвращения Шумана из Вены ему стало ясно, что Вик и не думает покинуть Лейпциг и еще менее — согласиться на брак дочери с опальным учеником. Убедившись в этом, Клара приняла наконец решение.
В тридцать девятом году в лейпцигском суде разбиралось ее «дело». Молодая девушка, давно выступавшая в концертах, знаменитая артистка, просила даже не о свободе, а только о разрешении выйти замуж по собственному выбору, поскольку отец отвергает этот выбор и притесняет ее.
Шуман присоединился к этому прошению Клары и с тоской ожидал дальнейших событий. Клара на время переехала к матери.
А судебный процесс был, по-моему, совершенно лишним. Судья хоть и стал на сторону Клары, но отложил решение на тринадцать месяцев. А когда оно вошло в силу, Кларе исполнился двадцать один год и она могла выйти замуж, не прибегая к правосудию.
На суде она держала себя с большим достоинством. Ни одного неуважительного слова не произнесла по отношению к отцу, напротив, говорила, что многим ему обязана. А он предъявил ей иск, требуя возврата затраченных на нее денег.
Я не завидовал ему в те дни. Он словно сразу сделался стариком.
Среди свидетелей, выступавших на суде, была и Эрнестина Фрикен, приехавшая в наш город, чтобы помочь друзьям.
Мы не видали ее целых пять лет. Она редко подавала о себе весть. В письме ко мне она сообщала о своем замужестве, писала, что довольна своей жизнью. «Довольна!» Это слово, очевидно, заменяло другое, которое не было написано.
Вик принялся за старое — пытался вновь очернить Шумана. Он даже уговаривал Эрнестину рассказать «всю правду» о расторгнутой помолвке.
Эрнестина обещала. Она спокойно объявила на суде, что пять лет назад ее собственные чувства не позволял ей решиться на союз с Шуманом.
Разве это не было правдой?
Так мы видели ее в последний раз.
Роберт играл мне первому свои новые пьесы. Среди них была фисмольная соната, «посвященная Кларе Флорестаном и Евсебием».
Снова прежние образы: неразлучные и во всем непохожие друзья! Говорят, к тридцати годам люди успокаиваются, становятся рассудительнее, холоднее. Может быть, многие, да только не Шуман. С годами он сильнее чувствовал контрасты жизни и искусства. А если судить по фисмольной сонате, то здесь дух Флорестана еще мятежнее, чем в юности. Но кто достиг полного равновесия мыслей и чувств, так это Евсебий. Каждый узнает его во вступлении к фисмольной сонате — в лирическом эпизоде — и во второй части, в «Арии», которую я назвал бы гимном любви.
Для меня тот год знаменателен появлением его бессмертной «Крейслерианы».
— Это конец главы, — сказал мне Шуман.
— Конец главы?
— Да. Если хочешь, я подвожу итоги.
Хотел ли он сказать, что с его женитьбой начнется новая жизнь, или то, что он не будет писать для одного фортепиано?
«Крейслериана» состоит из восьми довольно больших картин. Это поток чувств и мыслей, который Лист назвал «душевным контрапунктом». Меткое название! Разве наша душевная жизнь не полифонична? [40] Разве в ней не сплетаются разные чувства, побуждения? И разве не преобладает в ней одно главное стремление, которому мы остаемся верны?
Но определение Листа вовсе не означает, что «Крейслериана» написана в форме фуги. Ни в какой мере! Лист хотел сказать, что в этой музыке полифонично содержание, а не форма.
А по форме это всё те же сцены-вариации, к которым мы привыкли у Шумана, — вариации с внутренней темой. И все же мне хочется воскликнуть: «Прощайте, „Озорные годы“!» Здесь нет бьющей через край веселости «Карнавала», быстроты впечатлений, как в «Бабочках», нет беспечности, неожиданных шуток, мистификаций. Нет буйства красок, игры, дразнящих прыжков. Но какая глубина во всем, какая смелость. Ни годы, проведенные с Шуманом, ни долгие разговоры с ним, ни самые искренние его признания не могли бы с такой полнотой открыть мне его душу, как эта музыкальная исповедь.
Он назвал эту пьесу «Крейслерианой» — в честь гофмановского чудака, капельмейстера Крейслера. Но я не очень верю этому названию. Увлечения его юности — Гофман и Жан-Поль — остались позади. Эта музыка — подлинная Шуманиана.
— Здесь нет ни одного звука, который можно назвать проходящим, — сказал я Роберту. — Не слишком ли это плотно?
— Ты находишь? — спросил он.
— Ведь в жизни не бывает ничего сплошного: прекрасное чередуется с обыденным.
— Не знаю, — ответил Роберт. — В искусстве нет обыденного… Ну, а что ты еще скажешь?
Я хотел высказать одну мысль, но не решился: то было лишь первое впечатление. Мне показалось, что «Крейслериана» — это исповедь, начатая с конца. Совсем недавние переживания горячо бурлят в первой картине. А затем, вспоминая свою жизнь, музыкант уходит все дальше к истокам детства и завершает свой рассказ счастливым, легким воспоминанием.
В этом меня убеждала последняя картина с ее божественно чистой, улетающей мелодией.
Так мне казалось. Так кажется и теперь.
Я был на свадьбе молодой четы в маленькой сельской церкви близ Лейпцига. Там я впервые встретил мать Клары, фрау Марианну Баргиль, у которой дочь провела последние полтора года. Достаточно было побыть лишь час в обществе этой женщины, прислушаться к звуку ее мягкого голоса, чтобы понять, до какой степени она и Фридрих Вик не подходили друг к другу. Фрау Марианна оказалась хорошей музыкантшей. Слушая ее игру, я убедился, что свою покоряющую артистичность Клара унаследовала от матери, а не от отца…
Так кончилась тревожная глава в жизни моего друга — его юность. Я не подозревал, что ждет его впереди, не знал, что только недолгий просвет отделяет эту главу от другой, трагической.
Глава пятнадцатая «НА ВЗМОРЬЕ ВЕЧЕРОМ…»
Не знаю, почему я выбрал это название, вернее, не выбирал, а оно само пришло мне в голову, его диктовало какое-то безотчетное чувство. Я мог бы назвать эту главу: «Песни» или «Год песен». Впрочем, не в названии дело.
Старинные и даже современные романы, как правило, кончаются свадьбой, как будто в дальнейшем жизнь любящих уже не интересна, не поучительна и представляет собой лишь ряд однообразных лет.
Женитьба для Шумана не была развязкой романа. Он никогда не знал покоя, и любовь не отдалила его от людей. Бывая у него в доме, я совсем не замечал той замкнутости и безразличия к внешнему миру, которые я нередко наблюдал у счастливых молодых супругов. И Мендельсон с женой Цецилией и мое недавно образовавшееся семейство предпочитали дом Шумана любому лейпцигскому дому.
Клара по-прежнему выступала в концертах. Теперь Шуман был ее единственным наставником и другом; угнетающее влияние отца больше не тяготело над ней, и проявились лучшие стороны ее характера. Понемногу исчезала ее настороженность, она становилась добрее.
Так оправдывалось доверие Шумана к будущему человеку, которого он заранее видел прекрасным. Впрочем, я до сих пор уверен, что Клара в значительной степени была созданием Шумана и что этот мрамор не был однородным. Что ж, тем почетнее для ваятеля.
Я часто думаю, отчего скорбные, трагические события человеческой жизни описываются лучше и охотнее, чем счастливые? Или человек боится счастья? Или совесть не позволяет художнику рисовать светлые картины, когда вокруг еще много горя? Я думал об этом и в юные годы, когда изучал сходство и различия между искусствами.