Наша первая революция. Часть II - Лев Троцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все газеты после забастовки заявили, что отныне будут выходить вне всякой зависимости от цензуры. Большинство, однако, ни словом не упомянуло об истинном инициаторе этой меры. Только «Новое Время» пером своего Столыпина, брата будущего премьера,[45] робко возмущалось: мы сами готовы были принести эту жертву на алтарь свободной прессы; но к нам пришли, от нас потребовали, нас заставили – и отравили нам радость нашего самоотвержения. Да еще некий Башмаков, издатель реакционного «Народного Голоса» и дипломатической газеты на французском языке «Journal de St.-Petersbourg» не проявил либеральной готовности делать bonne mine au mauvais jeu, т.-е. весело улыбаться с панихидой в душе. Он исходатайствовал в министерстве разрешение не представлять цензору ни корректур, ни готовых экземпляров своих газет и напечатал негодующее заявление в «Народном Голосе».
«Совершая нарушение закона по принуждению, – писал этот рыцарь полицейской законности, – несмотря на мое твердое убеждение, что закон, будь он и плохой закон, должен быть соблюден, пока его законная власть не отменит, я поневоле выпускаю настоящий номер без сношения с цензурой, хотя это право мне не принадлежит. Всею душою протестую против чинимого надо мною нравственного насилия и заявляю, что намерен соблюдать закон, как только будет к тому малейшая физическая возможность, ибо причисление моего имени к числу забастовщиков в настоящее бурное время я счел бы для себя позором. Александр Башмаков».
Это заявление как нельзя лучше характеризует действительное соотношение сил, какое установилось в этот период между официальной законностью и революционным правом. И в интересах справедливости мы считаем нужным прибавить, что образ действий г. Башмакова весьма выигрывает при сравнении с поведением полуоктябристского «Слова», которое официально исходатайствовало у Совета Рабочих Депутатов письменное предписание не посылать своих номеров в цензуру. Для своих продерзостей по адресу старой власти эти люди нуждались в разрешении нового начальства.
Союз рабочих печатного дела был все время настороже. Сегодня он пресекает попытку издателя обойти постановление Совета и вступить в сношения с тоскующей без дела цензурой. Завтра он налагает свою руку на попытку воспользоваться освобожденным типографским станком для призыва к погромам. Случаи такого рода становятся все чаще. Борьба с погромной литературой началась с конфискации заказа на 100 тысяч экземпляров прокламации, подписанной «группой рабочих» и призывающей восстать против «новых царей» – социал-демократов. На оригинале этого погромного воззвания значились подписи графа Орлова-Давыдова[46] и графини Мусиной-Пушкиной.[47] На запрос наборщиков Исполнительный Комитет постановил: остановить печатные машины, стереотипы уничтожить, готовые оттиски конфисковать. Самое воззвание высокопоставленных хулиганов Исполнительный Комитет со своими комментариями напечатал в социал-демократической газете.
«Если нет прямого призыва к насилию и погромам – не препятствовать печатанию», – таков был общий принцип, установленный и Исполнительным Комитетом, и Союзом рабочих печатного дела. Благодаря дружным усилиям наборщиков, вся чисто погромная литература была изгнана из частных типографий; только в департаменте полиции да в жандармском управлении, при закрытых ставнях и запертых дверях, на ручных станках, отнятых некогда у революционеров, печатались теперь кровожадные призывы.
Реакционная пресса выходила в общем совершенно беспрепятственно. В первые дни было, правда, несколько мелких исключений. В Петербурге мы знаем одну попытку примечания наборщиков к реакционной статье и несколько протестов против грубых антиреволюционных выходок. В Москве наборщики отказались печатать программу возникшей тогда группы октябристов.
"Вот вам и свобода печати! – жаловался по этому поводу будущий глава Союза 17 октября Гучков[48] на земском съезде. – Да ведь это – старый режим, только с другого конца. Остается воспользоваться рецептами этого режима: посылать печатать за границу или завести подпольную типографию".
Разумеется, негодованию фарисеев капиталистической свободы не было конца… Они считали себя правыми в том смысле, что наборщик не ответственен за текст, который он набирает. Но в то исключительное время политические страсти достигли такого напряжения, что рабочий и в сфере своей профессии ни на минуту не освобождался от сознания своей революционной ответственности. Наборщики некоторых реакционных изданий шли даже так далеко, что бросали свои места, обрекая себя на добровольную нужду. И они, конечно, нимало не нарушали «свободы печати», отказываясь набирать реакционные или либеральные клеветы на свой собственный класс. В худшем случае они нарушали свой договор.
Но капитал так глубоко пропитан насильнической метафизикой «свободного найма», вынуждающего рабочих выполнять самую отвратительную работу (строить тюрьмы и броненосцы, ковать кандалы, печатать органы буржуазной лжи), что он не устает клеймить морально мотивированный отказ от таких работ, как физическое насилие – в одном случае над «свободой труда», в другом – над «свободой печати».
22 октября появились освобожденные из векового плена русские газеты. Среди роя старых и новых буржуазных газет, для которых возможность все сказать была не благословением, а проклятием, ибо им в это великое время нечего было сказать, ибо в их словаре не было слов, которыми нужно и можно было разговаривать с новым читателем, ибо крушение цензурного жандарма оставило неприкосновенным их внутреннего жандарма, их озирающуюся на начальство осторожность, – среди этой братии, которая свое политическое косноязычие то наряжала в тогу высшего государственного разума, то украшала бубенцами базарного радикализма, сразу выделился ясный и мужественный голос социалистической прессы.
"Наша газета – орган революционного пролетариата, – так заявляло о себе социал-демократическое «Начало».[49] – Пролетариат России своей самоотверженной борьбой открыл нам поле свободного слова, – мы свое свободное слово несем на службу пролетариату России". Мы, русские публицисты социализма, в течение долгого времени жившие жизнью подпольных кротов революции, узнали цену открытого неба, вольного воздуха и свободного слова. Мы, которые вышли в глухую ночь реакции, когда завывали ветры и летали совы; мы, малочисленные, слабые, разрозненные, без опыта, почти мальчики – против страшного апокалиптического зверя; мы, вооруженные одной лишь беззаветной верой в евангелие интернационального социализма – против могущественного врага, с ног до головы вооруженного в доспехи интернационального милитаризма, – ютясь и скрываясь в щелях «легального» общества, мы объявили самодержавию войну на жизнь и на смерть. Что было нашим оружием? Слово. Если б высчитать, каким числом часов тюрьмы и далекой ссылки оплатила наша партия каждое революционное слово, получились бы страшные цифры… Потрясающая статистика сока нервов и крови сердца!
На длинном пути, усеянном капканами и волчьими ямами, между нелегальным писателем и нелегальным читателем стоит ряд нелегальных посредников: наборщик, транспортер, распространитель… Какая цепь усилий и опасностей! Один неверный шаг – и погибла работа всех… Сколько типографий было конфисковано, прежде чем они успевали приступить к работе! Сколько литературы, не дошедшей до читателя, было сожжено во дворах жандармских управлений! Сколько погибшего труда, парализованных сил, разбитых существований!
Наши жалкие тайные гектографы, наши тайные самодельные ручные станки мы противопоставили ротационным машинам официальной правительственной лжи и дозволенного либерализма. Но разве это не значило с топором каменного века выступать против пушки Круппа? Над нами издевались. И вот в октябрьские дни победил каменный топор. Революционное слово вырвалось на простор, само пораженное своей силой и упоенное ею.
Успех революционной прессы был колоссален. В Петербурге выходили две большие социал-демократические газеты, из которых каждая уже в первые дни насчитывала свыше пятидесяти тысяч подписчиков, и одна дешевая, тираж которой в две-три недели поднялся до ста тысяч. Широкое распространение имела также большая газета социалистов-революционеров. И в то же время провинция, в короткое время создавшая свою собственную социалистическую прессу, предъявляла огромный и все растущий спрос на революционные издания столицы.
Условия печати, как и все вообще политические условия, были неодинаковы в разных частях страны. Все зависело от того, кто чувствовал себя крепче в данном месте: реакция или революция. В столице цензура фактически перестала существовать. В провинции она устояла, но, под влиянием тона столичных газет, широко распустила вожжи. Борьба полиции с революционной прессой лишена была какой бы то ни было объединяющей идеи. Издавались постановления о конфискации отдельных изданий, но никто не приводил их серьезно в исполнение. Якобы конфискованные номера социал-демократических газет открыто продавались не только в рабочих кварталах, но и на Невском проспекте. Провинция поглощала столичную прессу, как манну. К приходу почтовых поездов на вокзалах стояли длинными шеренгами покупатели газет. Газетчиков рвали на части. Кто-нибудь вскрывал свежий номер «Русской Газеты» и читал вслух главные статьи. Вокзальное помещение набивалось битком и превращалось в бурную аудиторию. Это повторялось на другой и на третий день и затем входило в систему. Но иногда – и нередко – полная пассивность полиции сменялась необузданным произволом. Жандармские унтер-офицеры конфисковывали подчас «крамольную» столичную прессу еще в вагонах и уничтожали целыми кипами. С особенным неистовством полиция преследовала сатирические журналы. Во главе этой травли стоял Дурново, предложивший впоследствии восстановление предварительной цензуры рисунков. У него для этого были достаточные основания: опираясь на авторитетную характеристику, данную некогда Александром III, карикатура неизменно укрепляла тупую голову министра внутренних дел на туловище свиньи… Дурново был, однако, не одинок: все флигель-адъютанты, камергеры, гофмейстеры, егермейстеры, шталмейстеры были объединены с ним чувством мстительной злобы.