Под тёплым небом - Лев Кузьмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Валя, Валя! А школу нашу помнишь? А тропинки после уроков — осенние, ночные — помнишь? Вы, старшие, несёте берестяные факелы; мы, первышата, за вами топаем, не отстаём… И никому не страшно, всем светло до самого дома! Нынче ребята ходят так же! Только факелы зажигают не от спичек, а от кремешка да фитилька… Гляди, у меня тоже есть!
Трясу кремешок и кресало-напильник перед ней; желаю, чтобы она потрогала; а она всё равно, привалясь на руль, смотрит только в чёрную тьму. Отвечает мне будто через стенку, будто совсем постороннему:
— Ну и что? Опять страх на тебя, что ли, напал, как на первышонка?
И тут я больше не вытерпливаю; я ору так, что отзвенивает в лугах:
— Да что ты всё заладила: «Страх, страх! Первышонок, первышонок! Огонёк, огонёк!» Далось тебе… Я толкую: вот и сейчас бы нам факел, и ты бы за ним катила-ехала, а я бы — нёс. Я бы шагал, освещал, а ты бы — ехала! Поняла?
— Освети-итель… — усмехается Валентина и в толк ничего не берёт. — Шага-атель… — тянет она всё в том же духе, медленно, да вдруг вся так и посовывается ко мне, так и хватает меня: — Ой, верно! Что, если испробуем?
— Некогда пробовать, делать давай!
И вот наконец-то мы заедино во всём. Сшибаясь впотьмах руками, обшариваем ящик с инструментом, вяжем куски проволоки, набиваем ветошью жестяную воронку, добываем, льём на эту ветошь из бака керосин.
И Валентина торопит:
— Поджигай!
Факел от моей зажигалки-стукалки вспыхивает не вмиг. Зато ярко. Тьма — отскакивает. В багровом кругу под колёсами трактора сразу видно всю жуткую хлябь, но я смело тяну факел из рук Валентины:
— Готово! Я пошёл.
Да и Валентина вновь — прежний надо мной главнокомандующий:
— Стоп! Заведу сначала мотор!
Сшагивает в сытно хлюпнувшее месиво, обредает трактор, дёргает заводную рукоять и, под моторный гул, уже снова на рулевом мостике, отдаёт мне приказ новый:
— Разувайся!
Я так рот и раскрыл. Я так и замер в изумлении.
— Чего это? Зачем? Мои башмачата и так дыра на дыре… В них и без того почти как босиком… Какая для меня тут разница?
— Будет разница!
И стаскивает с себя свои собственные, только что искупанные по ушки в грязи армейские кирзачи-вездеходы, пихает их в мою сторону, сама стоит на железе в одних чулках.
— Быстрей! Мои — тебе, твои — мне…
Я опять:
— Чего ты…
А она как зыкнет:
— Факел погашу!
А она как прикрикнет:
— Опять не нуждаешься в советах?
И тут я разуваюсь, переобуваюсь — делать нечего. И — странно: её сапоги мне в тютельку. Она меня ростом больше, а сапоги мне — впору. Да они не только в самый раз, а из них ещё не ушло её уютное тепло, и от этого мне становится совсем уж как-то непонятно — и радостно, и конфузно — и, больше не рассуждая, я срываюсь вниз.
Полоснув по тьме факелом, я прыгаю в дорожную топь, как в пучину. Но — крепкое дно там есть. Обозначенные светом, там качаются, мечутся ало-чёрные берега. И вот всё это — уже не гиблая топь, а яркий вокруг меня остров. Он двинулся сквозь ночь со мной, вместе с моим факелом.
А следом, слышу, зарокотал, зашлёпал колёсами, потянул сани и наш «хэтэзэшка». И пусть я нет-нет да оступаюсь, пусть оскальзываюсь, — я бормочу:
— Теперь доберё-омся… Теперь, с огоньком-то, поспеем… На то он и огонёк!
Салют в Стрижатах
За долгую-то войну не только на фронте, а и в тылу люди поустали крепко.
В бригаде у нас, бывало, парнишка-тракторист из-за руля вылезет, место сменщику уступит, да тут же, на пашне, так прямо в борозду и ткнётся:
— Спать, спать…
Бригадир-наставник кричит:
— Запашут тебя здесь!
А парнишка ухом не ведёт. Он уже сунул чумазые ладони под голову; ему свежая борозда как подушка.
Вот бригадир и тянет его на нашу деревенскую квартиру чуть не на себе. А назавтра опять с ним, будто нянька, возится: трясёт, расталкивает, поднимает на работу.
Меня самого таким же вот манером не раз на пашне будили, не раз с пашни приводили. Валясь в избе на сенной тюфяк, только и успеешь, бывало, бормотнуть: «У Кольки, у сменщика, трактор не барахлит? Пошёл?» — а бригадир только и успеет ответить: «Пошёл, пошёл…» — и ты — вмиг как провалился! Тебя словно уже нету до новой побудки, до новой пересменки.
Но в то майское утро я вдруг проснулся сам.
Верней, не совсем тоже сам, а от звонкого удара в окно, от небывалого на улице крика, от конского топота.
Я как лежал на тюфяке под рабочей своей стёганкой, так с этой стёганкой в руках за дверь и вылетел.
Смотрю, а на улице впрямь невиданное зрелище. От избы к избе скачет чубарый сельсоветский мерин, на нём вершая, но без седла, и босая, да в одном платьишке, председатель сельского совета Клавдия Бурцева.
Мерин подковами намолачивает: «Гр-руп! Гр-руп! Гр-руп!», а Клавдия хлещет берёзовой веткой по пролетающим мимо избяным окнам, кричит заполошным голосом:
— Вставайте! Вставайте! Вставайте!
И все, бухая дверями, выскакивают; вся улица полна женщин, стариков, старух, ребятишек.
Смотрю, и наш бригадир тут. Я к нему:
— Что стряслось-то?
А он сгрёб меня, и хоть не шибко здоровым был, а меня теперь до боли тиснул и орёт:
— Победа!
Я от радости туда-сюда засовался, ору тоже:
— В поле надо бежать! Кольку-сменщика известить!
Да вижу: и Колька мчится, а следом и другие наши ребята-трактористы к деревне бегут, спешат — Клавдия-то на чубаром успела, облетала даже окрестные поля.
И вот мечемся мы по деревне радостной толпой; шумим, галдим, а что дальше делать — не знаем. Но сделать что-то необыкновенное, что-то совсем новое надо! И тут опять подал голос наш бригадир:
— Чего это мы, разини, топчемся? В Стрижатах, гляньте, воинский эшелон встал! Айда к нему!
А мы и впрямь от счастья будто ослепли, хотя здешняя небольшая, но всегда звенящая паровозными гудками станция — от деревни подать рукой. Да и вся она — с тополями, со стрижами и ласточками в синеве над башнею водокачки — стоит на таком взъёме высоком, что её, наверно, за сто вёрст видать.
Но дело теперь не в этом. А дело в том, что на станционных путях и вправду эшелон. Воинский эшелон — с вагонами-теплушками, с танками на тяжёлых платформах. Паровоз укатил на заправку, и куда направлен путь эшелона — мы проглядели тоже. Возможно, после боёв на передышку; возможно, после передышки всё ещё в сторону фронта, которого вот уже и не стало. Но и это теперь не самое важное для нас. А главное — там солдаты, там бойцы, там те, кто и подарил нам этот нынешний праздник!
И мы всей деревней, от мала до велика, вываливаемся за околицу. Мы бежим в гору к станции. Клавдия — с нами. Чубарого своего она покинула у чьего-то палисада и теперь сверкает голыми пятками по прохладной земле так, что и нам, пацанам да девчонкам, за ней не угнаться.
На самой же станции, прямо возле колёс платформ, возле танков, прямо на сверкающих от мазута, от весеннего света путях — ликование похлеще нашего. Тут — пляс, музыка, гармонь! Лица плясунов из-под танкистских шлемов — как солнышки! Шпалы, рельсы, путевая гулкая земля так под каблуками ходуном и ходят. А гармонь в руках танкиста-гармониста извивается, заливается. И вся она — в латках. Вся она бита-перебита, чинена-перечинена, сразу видно: повоевала и она. Повоевала, да вот задора не потеряла! Её голос лишь тогда захлебнулся, когда навалилась наша деревенская пёстрая ватага.
И тут опять пошли поздравления, опять — кто в радостный смех, а кто и в плач.
А Клавдия подлетает к самому пожилому танкисту. На нём, как на всех, тёмный комбинезон, но по ремням, по фуражке, а больше по уверенному, хотя и тоже весёлому взгляду понятно: он надо всеми здесь главный.
Клавдия так прямо ему и кричит:
— Товарищ командир! Товарищ командир! В Москве нынче салют за салютом, а в наших маленьких Стрижатах салюта нет… Так дайте я хоть просто вас обниму!
— Мы тоже! — вмиг загалдели Клавдины подружки-женщины.
— И мы! И мы! — завизжали в толпе девчонки, а командир шутливо загородился:
— Что вы! Обнимите лучше моих молодцов-бойцов… А салют будет! Он и маленьким Стрижатам положен вполне.
И откуда ни возьмись — должно быть, подали танкисты, — в руке у него очутился большой, со странным дулом пистолет.
Он стал его медленно поднимать. Мы, деревенские, в ожидании грома-выстрела втянули головы в плечи. Но командир отчего-то раздумал, почему-то стал смотреть на меня. Не на Клавдию стал смотреть, не на нашего бригадира, ни даже на Кольку, который вылез вперёд, а — на меня.
И все, конечно, тоже теперь глядят лишь в мою сторону.
У меня на плечах — моя промасленная стёганка. Она всё ещё внакидку. Я её поправляю, думаю: «Чего это он? Может, я на его сына похож? Бывает…»