Дневник неудачника, или Секретная тетрадь - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какое было неземное райски-адское время, когда Елена ушла от меня в феврале 1976 года. О Господи, как я счастлив, что испытал такое время и то страшное несчастье.
Бремя обнаженного сердца! Странного, жгучего, как алкоголь, воздуха, монстров, рычащих вокруг, поголовного заговора природы против меня, огнедышащего неба и разверстой, трепетно ждущей меня земли.
Сколько невероятных наблюдений, сколько кошмарных опытов! По Нью-Йорку на жгучем зимнем ветру разгуливали саблезубые тигры и другие звери ледникового периода, трещали раздираемые небеса, и я, теплый, влажный и маленький, едва успевал отпрыгивать от зубов, утроб и когтей. Кровоточащий комочек.
И громовым грохотом со всех сторон гудели страшные слова философа-горбуна: «Несчастнейший — он же и счастливейший!., он же и счастливейший… он счастливейший!..» Но я их тогда не понимал.
Хотел бы я сейчас побыть в таком состоянии, но нельзя, нельзя, к сожалению. Такое видение дается только в страшном несчастье, один раз, и погранично такое состояние только со смертью.
Миллионерова экономка
Неандертальский мальчик
Лысая певица
В результате размышлений обо всех моих девочках, склоняюсь к выводу, что девочка-фотограф (Лысая певица), хотя и достаточно сумасшедший экземпляр, — сейчас мое наивысшее достижение в сексе. Помимо того, что мне ее большей частью хочется, она и в творческом плане повыше всех моих других Эдуардовых девочек с ее странноватыми фотографиями голых женщин и мужчин, излучающих свет.
Лысая певица выше бессексуальной миллионеровой экономки и выше неандертальского мальчика, как я зову одно небольшого роста создание, которое всем хорошо — приветливо, услужливо и ебется приятно, но немножко всякий раз в разной степени попахивает мочой и удивительно похоже на того милого неандертальского мальчика, какового все помнят по рисунку в школьном учебнике. Сейчас неандертальский мальчик танцует модерные танцы и три вечера в неделю работает в ресторане официанткой.
Лысая певица выше.
Я думаю, что если б миллионерова экономка умерла, — я бы придумал и написал историю о том, как нежно я ее любил, и искренне плакал бы о ней с Лысой певицей, а на другой день пришла бы неандертальский мальчик и плакала бы тоже — все мои сегодняшние подруги сентиментальны.
Я, честно говоря, уважаю миллионерову экономку — нездоровая, она обладает все же гигантской энергией, простая, она способна любить непростое, и даже гнилое, она с обожанием и гордостью матери говорит, что на последнем парти все женщины спрашивали хозяйку «кто это такой секси» — больше всех других мужчин — это о тебе, Эдвард.
Интересно бы заглянуть в душу этой рослой девице с большими ступнями, оттопыренной мягкой попкой и странно длинными, пухлыми, еще детскими руками. Что у нее там в душе? Почему ей доставляет удовольствие кормить, поить, всячески опекать злодея на двенадцать лет старше ее, который очевидно и явно смотрит в лес, у которого она находит женские часики в ванной комнате и едва ли не женское белье, но не ропщет. Миллионерова экономка окончила католическую школу. Если б она умерла, возможно было бы возвести ее в святую.
Но именно потому что она не умирает, я порой ненавижу ее за ее заботу обо мне и презираю за бессексуальность. «Доктор сказал мне, что очень скоро я буду здорова, и ты сможешь go inside of me», — сюсюкая шепчет она. Если б она знала, сколько раз я делаю это «вхождение внутрь» с той же, уже несколько наскучившей мне, Лысой певицей, она бы умерла от страха и зависти.
Хотя у миллионеровой экономки только грипп, такое впечатление, что она почти умирает. Я люблю умирающих, и потому в этот вечер и ночь Нового года я здесь. Она лежит на четвертом этаже в постели, охает и стонет и читает детского поэта А. Милна, я же внизу в кухне развлекаюсь по-своему — ем щи и пирожки, которые приготовил накануне сам, пью столичную и мартини, изредка звоню по телефону и не унываю, — все будет хорошо, и хоть жизнь ближе к концу, чем к началу, мы еще успеем, Эдуард Вениаминович, поблистать, почудить, показать зубы и грозный профиль, а потом с грохотом, в дыме и пламени вылететь навсегда в зияющую бездну — в смерть.
А в промежутке еще не одна белошеяя красавица склонится над вами — погодите.
Может быть, нужно спать, может быть, не нужно — я не знаю. Может быть, без сна следует сидеть — писать, вдохновенничать, кусать ручки, марать листы. Но почему-то нет сил делать то или это. Я только тупо сижу за столом, не ложусь, тихо шевелю мозгами, и эти ужасные редкие шевеления мысли в полусознании, оказывается, и есть настоящее ощущение жизни, которая не более чем биение крови, и вот этот тусклый полубред. Как бычий пузырь в окне пра-пра-пра-пра-пра-деда. Сквозь пузырь еле брезжит четверть-свет.
Как-то утром в собачий холод, плохо одетый, ехал от Лысой певицы. В сабвее на линии «RR» сумасшедший — улыбчивый и слюнявый — перечислял президентов, и выходило, что он какой-то родственник Рузвельта, сын что ли.
В номере шестом на Лексинггоновской линии, куда я пересел, тоже был сумасшедший — только черный — в трусах, с брюками под мышкой — куда более зловещий. Он приставал к перепуганной насмерть черной же девушке, агрессивно наступал на людей и в результате разогнал почти весь вагон, но не меня. С беспокойным спокойствием я подумал, что пущу ему нож в брюхо, если только дотронется. Не дотронулся, хоть шмыгал рядом.
Идет снег, и я думаю, что хорошо бы отравиться какой-нибудь яркой гадкой жидкостью, оставив ее немного недопитой на столе, в тонком стакане. Отравиться, глядя в снег. Сделать это от восторга перед жизнью, от восторга только, от восхищения и восторга.
Вышел, оправил куртку и сказал:
«Вы должны понимать, ребята, это наш последний бой. Вряд ли мы вырвемся, не питайте иллюзий. Есть в этом мире единственное, что выше жизни, — хорошая геройская смерть. Антонио и Барбара пойдут со мной в левую комнату, к окнам, остальные как вчера. Шила! — поставь нам эту твою безумную пластинку, хорошо подходит к настроению. Какое солнечное утро сегодня!»
«Ну что они там внизу, шевелятся?» — спросил он у прижавшегося к вырезу окна Лучиано.
Внизу на далекой улице задвигались черные спины солдат.
Любовь к револьверу выражается у меня в том, что часто вечером я кладу его на подушечку под лампу в моем кабинете — нежно разбираю его — раскладываю части отдельно и любуюсь. Он мой преданный, суровый и верный друг. Он изящен, элегантен, и весь его силуэт и целиком, и по частям, исполнен силы, значения и выразительности. Когда я гляжу на мой револьвер, я испытываю удовольствие.
Я обычно долго рассматриваю мой револьвер, затем поглаживаю и смазываю его лучшим маслом, какое могу найти в нашем городе.
Когда-то у меня была молоденькая белогрудая девочка, которую я очень любил. Я ебался с ней много раз в день, и когда уже изнемогал и бессилел, но все равно хотел смотреть, как она дергается и плачет от любовных удовольствий, — я заменял мой член моим револьвером. С большим успехом и к страшной радости моей подруги. Впрочем, я всегда вынимал патроны.
Мы оба были таинственные сумасшедшие — и я и она, потому она отворачивалась, когда я вынимал патроны, и ей все хотелось думать, что я извлек не все и, может быть, оставил один, и ей было страшно.
В холодном конце января, в сумерки, Нью-Йорк выглядит свинцовым. Свинцовый асфальт, такое же небо, которые дома совсем из свинца, которые частично. Особенно мрачен в такую погоду желтый цвет.
Страшен наш город наблюдающему его и живущему в нем. Прижмешься к радиатору и глядишь в окно, человеку свойственно бояться, но и выглядывать на ужасное.
И вот я думаю: «И чего я здесь живу? Почему не уеду в леса и поля, в зеленое, круглый год теплое и веселое пространство — его возможно найти на земле. Чего я тут живу — вон ведь какой гадкий бурый дым поднимается от крыши соседнего здания. Черт его знает. Сегодня я этого не понимаю — фу, какая нечеловеческая мерзость за окном».
Мой руммейт вначале сбрил бороду, теперь он постригся. Очевидно, он начал другую жизнь.
Я тоже хочу чего-то нового. Я пойду в магазин и куплю ружье. Или два ружья. Я повешу их на стены, а впоследствии я буду покупать порох и патроны, и жизнь моя изменится и расцветет.
Одно из ружей, я решил, будет дробовик, а я хорошо знаю с детства, как обращаться с дробовиком. Я спилю у него дуло, и, если ко мне ворвется толпа, их встретит плотная стена дроби.
Они этого очень не любят, я знаю с детства. Помню, как сосед Митька, выскочив на крыльцо своего дома, выпалил по толпе, пришедшей с кольями и топорами убивать Митьку. Как они заорали и бросились бежать, а ведь он сделал только один залп. Жил я тогда не в Сицилии, но на Украине.