Барчуки. Картины прошлого - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может быть, может быть, Лиза, только мне всё звенит, — нерешительно говорила бабушка.
— А что барин? Всё ещё со старостой? — спросила мать.
— Со старостой и с Никанор Тимофеичем занимаются, — доложил Гаврила. — Липовские мужики кобылу свели ночью у Захарычевых.
— У колесника? — с участием спросила мать.
— У колесниковых-с. По следу разыскали. Только след спутан: на Успенское сперва поведён, а потом, должно, лошадь-то они на сани свалили: санный след на Липовское повернул. За этим больше и остановка была.
— А нашли воров, Гаврила, нашли? — торопливо спросила бабушка.
— Да его и искать-то, доложу я вашему превосходительству, нечего. Уж у них, в Липовском, присяжное конокрадство идёт; Никанорычевы или Безухий — другой никто. Это уж первые на это художники на всю Россею!.. И чего их только начальство жалеет! Сколько, может, разов на поличном ловили, а ведь вот все чисты!.. Тюрьма-то по них давно, небось, плачет…
— В самом деле колокольчик! — закричала маменька.
— Ну вот, Kinderchen, ведь я говорила, что колокольчик.
— Да, мамочка, теперь и я слышу; должно быть, по щигровской дороге, — сказал Саша, вылезая из своего гнезда.
— Колокольчик, колокольчик, только едут тихо! — раздались голоса.
— Это не по щигровской дороге, а по покровской, — решительно сказал Борис.
— Должно быть, что по покровской! — уверенно подтвердил Гаврила.
— По покровской и есть…
Приезд дяди
Знаком ли тебе, читатель, далёкий звук непочтового колокольчика среди снеговой глуши степной деревни в бесконечный зимний вечер? Точно жизнь и веселье бежит откуда-то издалека, где всё так тепло и светло, и чудно, к тебе, в твой скучный дом… Моя детская фантазия не умела уноситься далеко и широко; за Успенским и Лазовкою, с одной стороны, за Житеевкою — с другой, мне представлялись чуждые страны, неведомые народы, необитаемые пустыни; да и это, правду сказать, представлялось как-то отрицательно, как отсутствие всего родного и знакомого; собственно говоря, там стелились для меня сплошные туманы. Знал я, что в этих туманах Курск и Москва; Москва ещё дальше, чем Курск; там же где-то бабушкино Сиренево и тётенькина Юрьевка; но где именно, в какую сторону, на каком расстоянии и в каких губерниях — для меня не существовало этих вопросов. Лазовка с окрестностями была для меня обитаемым островом, охваченным кругом однообразно-мутными волнами океана; из этой тьмы, из этого неисповедимого моря выплывали и являлись к нам на остров дорогие лица, долго ожидаемые, свято сохраняемые в памяти, наполняли наш крошечный мир счастием и волнением и опять куда-то погружались и исчезали из виду…
Изредка услышишь отрывочный разговор о них, изредка прочтётся присланное ими письмо, и тогда мерещатся в тумане их лица и дела; и фантазия составляет себе своебытное понятие о них по этим случайным и скудным данным, с помощью наивной детской критики и бесхитростной детской логики. Какие выходили определённые портреты, и как мало, к моему счастию, они походили на оригиналы! Чувство искренней и необъяснимой радости обхватывало меня всегда при появлении родных, приезжавших издалека и изредка. До сих пор по привычке с замиранием вслушиваюсь в льющийся звон колокольчика, то стихающий, то назойливо болтающий одну и ту же торопливую свою ноту.
«Едут, гости едут»… — раздаётся говор по дому; не знаешь — кто говорит, но только по всем комнатам, через все коридоры и двери разносится одно и то же слово: «Едут!». И сердце наполняется такою сладкою тревогою, таким радостным ожиданием; а чего, собственно, ждёшь, на что рассчитываешь?.. И не мы одни, дети; посмотрите, как обрадовались и взволновались все в доме; откуда явились распорядительность, и быстрота, и горячность… Чья-то рука, словно невидимкой, зажигает огни… Как будто они сами вспыхнули от радости… Чёрные дотоле окна вдруг улыбнулись подъезжающим гостеприимным светом комнаты, уныло задремавшие в глухие сумерки вдруг развеселились и помолодели, и наполнились звуком…
Не нужно никаких приказаний и напоминаний. Напрасно мамаша обрадованно суетится, посылает то за тем, то за другим. Всё делается само собою, по внутреннему побуждению. Кто-то поспешно смахивает пыль со стола, кто-то мчится через двор за перинами, повар Василий уже подкладывает новых дров и моет большие кастрюли, ожидая неизбежного заказа; кучера зажигают в конюшне фонарь и осматривают пустые стойла. Чей-то голос громко через весь двор требует у кого-то ключа от сарая… Из избы в избу зачем-то перебегают огни… А колокольчик ближе и ближе; всё певучее и певучее звенит по морозной ночи его удалая песня… Уж более не прерывается она, а дрожит в воздухе одною сплошною трелью, впиваясь в мой слух всё громче, всё сильнее… Вот уж подсыпают к надворным окнам из спален и детских большие и маленькие. На стульях, на подоконниках уставилось столько нетерпеливых ног и столько жадных глаз пристыло к замороженным стёклам, тревожно вглядываясь в тёмную синеву ночи.
— Кто то? — шепчутся разные имена, встают и падают на сердце разные надежды…
А ямщик и лошади тоже, должно быть, чувствуют, что их заслышали, что их ждут, тоже вдруг приободрились и расцвели, вырвавшись из мертвенного однообразия метели и пустынного поля к нам в жилое место, где жарко топятся печи и ярко горят огни. Уже в глазах наших мерещится какая-то тёмная масса, сначала скатившаяся с сугроба, потом порывисто вынырнувшая из него…
Ожесточённый лай собак слышится то в одном, то в другом углу двора, следуя за быстрыми поворотами подъезжающего экипажа; тёмная масса всё чернее и больше, голова ямщика выделяется уже на тёмном небе; кто-то крикнул: «На тройке!». Другой голос сказал: «Возок!». Собаки заглушают отчаянным брёхом звон колокольчика… «Тпру, стой…» Всё вдруг смолкло, дрогнул раз и два колокольчик, фыркнул коренник… Близко под окном, словно под самым ухом, заскрипели по снегу тяжёлые шаги… другие… третьи… Стулья, окна, всё мигом опустело, все разом кинулись в переднюю, в сени, навстречу гостям… Туда же бежали девки, люди.
* * *Стук сапогов и вносимых ящиков, хлопанье дверей, холод, клубами врывающийся в переднюю сквозь настежь открытые двери, всевозможные голоса, переплетающиеся друг с другом, вскрикиванье, чмоканье, приказанья — всё это сливается в одну оживлённую и радостную картину.
Дядя Иван Павлыч, в медвежьей шубе с огромным воротником и огромными рукавами, в огромных медвежьих сапогах, обвязанный в несколько оборотов красным шарфом, весь в снежной пыли, с раскрасневшимся обветренным лицом, стоит посреди комнаты, высокий и неподвижный, не успевая даже вглядываться в многочисленные лица племянников и племянниц, бросающихся со всего размаху к нему на шею с лобзаниями и объятиями. Он едва отстреливается от них поцелуями и приветствиями, как одинокий бастион, со всех сторон бомбардируемый многочисленною неприятельскою артиллериею.
— Иван Павлыч, Иван Павлыч, — раздаётся взволнованный шёпот по детским и девичьим. Неожиданнее и радостнее этого приезда не может быть никакого другого.
Наша мысль отказывалась постигнуть ту баснословную даль, в которой он жил от Лазовки. Его приезды были очень редки и передавались легендами, как священные события. Всё население низа и детской верило, не сомневаясь, в его рост, в его богатырскую силу, ум и богатство.
Рассматривая в фортепьянной комнате портреты разных дядей и критически сравнивая их, мы все и во всём отдавали обыкновенно предпочтение Ивану Павлычу, изображённому в виде статного белокурого юноши в белом мундире гвардейских кирасир. За Фёдором Палычем признавали только великий талант рисования, за Павлом — храбрость на войне, ибо у него на лице был рубец от сабли, всё остальное было у одного дяди Ивана.
И он вдруг здесь с нами, он наконец приехал к нам в Лазовку!.. Что-то он нам покажет? Каких вещей небось привёз, картин и книг. «А завтра учиться не будем!» — восторженно стучится в груди. «Чего-то он нам в гостинец привёз?» — застучало ещё восторженнее… Все помнили, какие великолепные вещи присылались дядей Иваном из Петербурга. Бабушкина самая нарядная мантилья какого-то узорного бархата с чёрным стеклярусом — его подарок. Эти прекрасные широкие шарфы с яркими цветами, которые сёстры надевали на мамашины именины — тоже он прислал. У маменьке в шифоньерке до сих пор хранится изящная высокая бонбоньерка с атласным кисетиком, под заглавием «Ивана Павлычева бонбоньерка»; нам всем памятны наперечёт затейливые конфекты, наполнявшие когда-то этот корнет… Там была крошечная колода карт с бубновым тузом наверху, там был араб на шоколадном жеребце, похищающий красавицу, шоколадные печерицы на помадных ножках, куриные яйца с ликёром внутри, и много-много чудес, доводивших нас до головокружения.