Фромон младший и Рислер старший - Альфонс Доде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она любит Рислера-старшего… Она никогда не смела в этом признаться, но любила она всегда именно его, а вовсе не Франца.
| Эта новость поразила всех, особенно самого Рислера. Но малютка Шеб была так хороша, она смотрела на него такими нежными глазами, что бедный малый сразу же влюбился в нее, как дурак. А может быть даже, эта любовь, хотя он и не отдавал себе в этом отчета, уже давно жила в его сердце…
Вот как случилось, что в вечер своей свадьбы молодая г-жа Рислер, вся белая в своем подвенечном наряде, с торжествующей улыбкой смотрела на окно площадки, с которым так тесно были связаны десять лет ее жизни. Эта гордая улыбка, в которой проскальзывала также глубокая жалость и легкое презрение выскочки к своей прежней нищенской жизни, относилась, по-видимому, к бедной, хилой девочке, которую она как будто видела перед собой там, наверху, во тьме прошлого и этой ночи. И казалось, она говорила ей, указывая на фабрику:
— Ну, что скажешь, малютка Шеб?.. Как видишь, я все-таки здесь…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I. ПРИЕМНЫЙ ДЕНЬ МОЕЙ ЖЕНЫ
Полдень. Все Маре завтракает.
К тяжелому гулу колоколов Сен-Поля, Сен-Жерве и Сен-Дени дю Сен-Сакреман, призывающих к мслитве, примешивается жиденький звон фабричных колоколов, идущий с окрестных дворов. У каждого из этих колоколов свой особый звон. Есть звон печальный и веселый, бойкий и вялый. Есть колокола богатые, счастливые, — они созывают сотни рабочих; есть колокола бедные и робкие, — они как будто прячутся за другие, стараются быть незаметными, словно боятся, чтобы их не услышало банкротство. А есть и лживые, наглые… они звонят для вида, для отвода глаз, — пусть думают, что они принадлежат солидной фирме, где занято много народу.
Благодарение богу, колокол фабрики Фромонов не из таких. Это добрый, старый, слегка надтреснутый колокол, уже лет сорок известный всему Маре и безмолвствующий только по воскресеньям да в дни беспорядков.
По его зову целые толпы рабочих выходят в полдень из ворот фабрики и направляются в близлежащие кабачки. Подмастерья усаживаются на обочине тротуаров вместе с подручными каменщиков. Чтобы выгадать полчасика для игры, они завтракают в течение пяти минут и едят все то, что уличная торговля Парижа предлагает прохожим и беднякам: каштаны, орехи, яблоки, а рядом с ними каменщики ломают краюхи хлеба, белого не только от муки, но и от извести. Женщины торопятся, бегут. У каждой из них дома или в яслях ребенок, за которым нужно присмотреть, есть старые родители, хозяйство. Истомленные работой в душных мастерских, с распухшими веками, с волосами, потускневшими от тонкой пыли бархатных обоев, пыли, которая вызывает еще и кашель, — они спешат с корзинкой на руке по запруженным улицам, лавируя между омнибусами, с трудом продвигающимися среди огромного скопления народа.
Сидя у ворот на каменной тумбе, служившей когда — то подножкой для всадников, Рислер с улыбкой смотрит на идущих с фабрики рабочих. Его всегда радует искреннее уважение, с каким относятся к нему все эти славные люди, которых он знал еще в ту пору, когда сам был так же беден и незначителен, как они. «Здравствуйте, господин Рислер!» — слышит он со всех сторон приветливые голоса, и у него становится тепло на душе. Дети подходят к нему без страха, длиннобородые рисовальщики — полурабочие, полухудожники, — проходя мимо, пожимают ему руку, говорят ему «ты». Быть может, во всем этом слишком много фамильярности — славный малый не понял еще всей важности своего нового положения, — я знаю, что кто-то находит такую непринужденность унизительной. Но втот «кто — то» не видит его сейчас, и хозяин пользуется случаем, чтобы крепко обнять старого бухгалтера Сигизмунда, который выходит самым последним — прямой, краснолицый, сдавленный высоким воротничком и, как всегда, независимо от погоды, с непокрытой головой из боязни апоплексического удара.
Сигизмунд и Рислер — земляки и питают друг к другу глубокую симпатию, зародившуюся еще при их поступлении на фабрику, в те отдаленные времена, когда они вместе завтракали в маленькой молочной на углу. Теперь Сигизмунд Планюс ходит туда один и для себя одного выбирает дежурное блюдо на грифельной доске, висящей на стене….
' Но берегись!.. В ворота въезжает коляска Фромона-младшего. Он с самого утра в разъездах, и сейчас оба компаньона, дружески беседуя о делах, направляются в глубь сада, к своему нарядному особняку.
— Я был у Прошассонов, — говорит Фромон-младший. — Они показали мне новые образцы, и, надо признаться, очень красивые!.. Придется подтянуться. Это серьезные конкуренты.
Но Рислер не беспокоится. Он уверен в своем таланте, в своей опытности, а кроме того… но это по секрету… он работает над замечательным изобретением — усовершенствованной печатной машиной… Это нечто такое… Впрочем, там будет видно…
Разговаривая, они входят в разделанный под сквер сад; шарообразные акации здесь почти так же стары, как и сам особняк, увитый великолепным плющом, скрывающим его высокие почерневшие стены.
Рядом с Фромоном-младшим Рислер-старший кажется приказчиком, который отчитывается перед хозяином. Разговаривая с компаньоном, он все время останавливается; движения его неловки, мысли медлительны, и он с трудом подыскивает слова. Ах, если б он мог видеть там, наверху, в окне второго этажа, розовое личико, внимательно наблюдающее за ним…
Г-жа Рислер ждет мужа к завтраку и сердится, что он так долго не идет. Она делает ему знак рукой: «Ну скорей же, скорей!» Но Рислер ничего не видит. Он поглощен крошкой Фромон — дочерью Жоржа и Клер. Она гуляет на солнышке и улыбается из своих кружев на руках кормилицы. Какой прелестный ребенок!
— Вылитый ваш портрет, госпожа Шорш.
— Вы находите, дорогой Рислер? А все говорят, что она похожа на отца.
— Да, немного… Но все-таки…
И все они — отец, мать, Рислер и кормилица — с самым серьезным видом стараются определить, на кого похоже это маленькое подобие человека, уставившееся на них ничего не выражающими глазками, ослепленными жизнью и светом. Высунувшись из полуоткрытого окна, Сидони смотрит, что они там делают и почему не идет ее муж.
Как раз в эту минуту Рислер берет на руки крошку-прелестный сверток белой материи и светлых лент и, словно добрый дедушка, старается ужимками и гримасами рассмешить ее, заставить лепетать. Каким он кажется старым, бедняга! Наклоняясь к ребенку, он сгибает свое большое, грузное тело, старается смягчить свой грубый голос, который звучит от этого особенно глухо… Все это выходит у него смешно и неуклюже…
Жена его наверху топает ногой и цедит сквозь зубы:
— Болван!
Наконец ей надоедает ждать, и она посылает сказать ему, что завтрак подан, но игра в самом разгаре, и Рислер Не знает, как ему уйти, как прервать этот взрыв радости и птичьего щебетанья. В конце концов ему все же удается передать ребенка кормилице, и он взбегает по лестнице, заливаясь смехом. Входя в столовую, он еще продолжает смеяться, но взгляд жены сразу останавливает его.
Сидони сидит за столом перед маленькой жаровней, на которой разогревается кушанье. Ее поза жертвы дает понять, что она намерена во что бы то ни стало сорвать на нем свое дурное расположение духа.
— Явились!.. Наконец-то!..
Рислер, слегка сконфуженный, садится.
— Видишь ли, малютка… этот ребенок…
— Я уже просила вас не говорить мне «ты». Это неуместно.
— Но когда мы одни?..
— Нет, по-видимому, вы никогда не применитесь к нашему новому положению. И что получается? Меня здесь никто не уважает. Даже Ахилл едва кланяется мне, когда я прохожу мимо его будки… Конечно, я не госпожа Фромон и у меня нет собственного выезда…
— Послушай, малютка, ты… то есть, вы хорошо знаете, что ты… что вы можете пользоваться каретой госпожи Шорш. Она всегда предоставляет ее в наше распоряжение.
— Сколько раз нужно повторять вам, что я ничем не желаю быть обязанной этой женщине!
— Сидони!..
— Ну, да я знаю, это установлено… Госпожа Фромон — святыня. Ее нельзя тронуть. А я… я должна мириться с моим жалким положением в доме, позволять унижать себя, топтать ногами…
— Да выслушай же меня, малютка!..
Бедный Рислер пытается возразить, сказать хоть слово в защиту своей дорогой г-жи Шорш… Но он не понимает, что это худший способ примирения, и Сидони вдруг разражается:
— А я вам говорю, что, несмотря на свой кроткий вид, эта женщина — злая гордячка!.. Она меня ненавидит, я знаю… Пока я была бедной маленькой Сидони, которой бросали подачку — сломанные игрушки и старые платья, — все было хорошо, но теперь, когда я такая же госпожа, как и она, это раздражает, унижает ее. Мадам дает мне свысока советы, критикует мои поступки… Я, видите ли, напрасно взяла себе горничную… Конечно! Разве я не привыкла обходиться без прислуги?.. Она постоянно ищет случая, чтобы задеть меня. Когда я бываю у нее по средам, надо слышать, каким тоном спрашивает она меня при всех: «Как поживает милая госпожа Шеб?» Ну, что ж! Я — Шеб, а она — Фромон! Думаю, что одно стоит другого. Мой дедушка был аптекарь. А ее дед? Кто он такой? Крестьянин, разбогатевший на ростовщичестве… Я еще скажу ей это как-нибудь, если она будет слишком зазнаваться; скажу также, что их дочь — хоть они и не замечают этого — похожа на старика Гардинуа, а уж, видит бог, он не очень-то красив…