Труды и дни мистера Норриса - Кристофер Ишервуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто это такой? — спросил я.
— Ты что, не знаешь? — в изумлении воскликнул приятель Анни. — Это же Людвиг Байер. Один из лучших наших людей.
Парня звали Отто. Анни представила нас друг другу, и я пережил еще одно сокрушительное рукопожатие. Отто поменялся с ней местами, чтобы удобнее было говорить со мной:
— Ты позавчера вечером не был во Дворце спорта? Ну, ты многое потерял! Он говорил два с половиной часа подряд и даже глотка воды не выпил.
Встал делегат от Китая. Его представили. Он говорил на гладком, академически правильном немецком. Его предложения были — как легкая заунывная гнусавинка азиатских музыкальных инструментов: он говорил о голоде, о страшных наводнениях, о японских авианалетах на беззащитные города. «Немецкие товарищи, я привез вам печальное послание от моей несчастной страны».
— Бог ты мой! — прошептал Отто. Речь китайца явно произвела на него впечатление. — Да там, наверное, хуже, чем у моей тетки на Зимеонштрассе.
Была уже четверть десятого. Вслед за китайцем говорил человек с пушистой шевелюрой. Артур начал проявлять признаки нетерпения. Он то и дело поглядывал на часы, а потом украдкой дотрагивался до парика. Потом настала очередь второго китайца. По-немецки он говорил много хуже своего коллеги, но аудитория готова была слушать его с тем же напряженным вниманием, что и остальных ораторов. С Артуром, по всей видимости, началась уже едва ли не истерика. Наконец он встал и кружным путем прошел за спинку стула Байера. Наклонившись вперед, он начал что-то говорить взволнованным шепотом. Байер улыбнулся и сделал добродушный, успокаивающий жест. Его, кажется, эта сценка даже позабавила. Артур нерешительно вернулся на место, где вскоре опять начал ерзать.
Потом китаец наконец-то замолчал. Тут же встал Байер, ободряюще взял Артура за руку — как мальчишку — и вывел его на авансцену:
— Это товарищ Артур Норрис, он пришел, чтобы рассказать нам о преступлениях британского империализма на Дальнем Востоке.
Само по себе зрелище — Артур стоит на сцене — было до того нелепым, что мне только ценой большого усилия удалось удержать на лице серьезную мину. Мне казалось, весь зал давно уже должен был грохнуть со смеху. Но нет, аудитории, судя по всему, Артур ничуть не казался смешным. Даже Анни, у которой причин воспринимать его в ироническом свете было больше, чем у кого бы то ни было из присутствующих, была совершенно серьезной.
Артур кашлянул, пошелестел бумажками. А потом начал говорить на беглом, скрупулезно выверенном немецком, вот только, может быть, чуть-чуть слишком быстро:
— С того самого дня, как лидеры союзных держав с присущей им безграничной мудростью сочли необходимым составить тот, вне всякого сомнения, вдохновленный свыше документ, который известен как Версальский договор; с того самого дня, я повторяю…
По рядам слушателей пробежала легкая рябь, как будто вызванная смутной тревогой. Но на этих бледных, серьезных, устремленных вперед лицах по-прежнему не было ни тени иронии. Они без колебаний приняли этого образованного, с изящными манерами буржуа, приняли его стильный костюм, его изящное, в духе rentier,[16] остроумие. Он пришел сюда, чтобы им помочь. Его вывел на сцену Байер. Он был — друг.
— Британский империализм на протяжении последних двух столетий исправно поставлял своим жертвам весьма сомнительного свойства блага: Библию, Бутылку и Бомбу. И, осмелюсь заметить, из всей этой троицы Бомба, как правило, бывала губительна менее двух прочих.
Вспыхнули первые аплодисменты: с некоторым запозданием, несмелые, как если бы слушатели искренне одобряли то, о чем Артур говорит, но все еще сомневались в самой манере изложения. Явно приободрившись, он продолжил:
— Мне приходит на память история об англичанине, немце и французе, которые поспорили между собой, кто из них срубит за день больше деревьев. Первому рубить выпало французу…
Финал анекдота потонул в дружном хохоте и громких аплодисментах. Отто в полном восторге от души навесил мне по спине: «Mensch! Der spricht prima, wahr!»[17] И тут же снова нагнулся вперед, весь внимание, глаза устремлены на сцену, рука у Анни на плече. Артур, сменив изящно-ироничный тон на риторическую серьезность, явно двигался к кульминации:
— Мы сидим сегодня в этом зале, но в ушах у нас звучит голос голодающего китайского крестьянства. Он доносится до нас сквозь необозримые просторы мира. Будем надеяться, что вскоре он зазвучит еще громче, заглушив бессмысленную трескотню дипломатов и музыку оркестров, играющих танцевальную музыку в роскошных отелях, где жены фабрикантов и поставщиков оружия перебирают свои жемчуга, купленные ценою крови невинных детей. Но мы должны добиться того, чтобы этот голос дошел до каждого мыслящего человека в Европе и в Америке. Ибо тогда, и только тогда, будет положен конец всей этой бесчеловечной эксплуатации, этой торговле живыми человеческими душами…
И Артур завершил свою речь энергичным росчерком пера. Лицо у него раскраснелось. В зале волна за волной накатывала громовая овация. Многие кричали: «Браво!» Хлопали еще вовсю, когда Артур спустился со сцены и подошел ко мне. Мы шли к дверям, и люди поворачивали головы нам вслед. Отто и Анни ушли с митинга вместе с нами. Отто все выкручивал Артурову руку, то и дело нанося ему тяжкой пролетарской дланью сокрушительные удары в плечо:
— Артур, ах ты ж старая кляча! Ну ты даешь!
— Да, спасибо, мой мальчик. Спасибо, — морщился Артур. Он был весьма доволен собой. — Как они это восприняли, Уильям? Кажется, неплохо? Надеюсь, я достаточно ясно выразил основную мысль? Ну пожалуйста, скажите, что так оно и было.
— Так оно и было, Артур, святая истинная правда. Я был просто ошарашен.
— Как мило с вашей стороны: похвала из уст столь сурового критика, как вы, для моих ушей — просто музыка.
— Я и понятия не имел, что у вас настолько серьезный ораторский опыт.
— В свое время, — скромно признался Артур, — у меня была возможность довольно часто выступать на публике, хотя и совсем в ином роде, чем сегодня.
Мы приехали к нему на квартиру и съели ужин. Ни Шмидта, ни Германа не было: Отто и Анни заварили чай и накрыли на стол. На кухне они чувствовали себя как дома и точно знали, где что лежит.
— Анни выбрала себе Отто в качестве телохранителя, — пояснил Артур, пока их обоих не было в комнате. — В несколько иной жизненной ситуации можно было бы сказать, что он ее импресарио. Кажется, он имеет с ее заработков некоторый процент. Я предпочитаю не вдаваться в подробности. Он славный мальчик, но невероятно ревнив. К счастью, на постоянных клиентов это не распространяется. Не хотел бы я попасть к нему в черный список. Насколько я понимаю, он чемпион своего боксерского клуба — в среднем весе.
Наконец еда была готова. Он засуетился, принялся отдавать распоряжения:
— А не снабдит ли нас товарищ Анни стаканами? Очень мило с ее стороны. Может быть, если товарищ Отто будет так любезен, мы могли бы даже выпить бренди? Я не знаю, пьет ли бренди товарищ Брэдшоу. Давайте его об этом спросим.
— В такой исторический момент, товарищ Норрис, я выпью все, что мне нальют.
Отто вернулся с известием, что бренди вышел весь.
— Не важно, — сказал Артур, — бренди — напиток не пролетарский. Выпьем пива. — Он наполнил наши стаканы. — За мировую революцию!
— За мировую революцию.
Мы чокнулись. Анни со вкусом потягивала пиво, держа бокал двумя пальцами за ножку и жеманно отставив мизинчик. Отто осушил свой стакан единым духом и от всей души саданул донышком об стол. У Артура пиво пошло не в то горло, и он закашлялся. Он перхал, хватал ртом воздух, пытался дотянуться до салфетки.
— Боюсь, что это дурной знак, — в шутку сказал я. Он тут же всерьез расстроился:
— Пожалуйста, не говорите так, Уильям. Я не люблю, когда люди говорят подобные вещи, пусть даже в шутку.
Так я впервые обнаружил у Артура склонность к суеверию. Меня это позабавило, но и произвело определенное впечатление. Он, кажется, и в самом деле воспринял все происшедшее всерьез. Неужто и впрямь на моих глазах произошло нечто вроде религиозного обращения? Поверить в этакое было нелегко.
— А давно вы стали коммунистом, Артур? — спросил я по-английски, как только мы принялись за еду.
Он осторожно прокашлялся и бросил неспокойный взгляд в сторону двери:
— Если по совести, Уильям, то да. Мне кажется, я с уверенностью могу сказать, что всегда придерживался твердого убеждения в том, что по большому счету — все мы братья. Классовые барьеры никогда и ничего для меня не значили, а ненависть к тирании у меня в крови. Будучи совсем еще маленьким ребенком, я совершенно не выносил какой бы то ни было несправедливости. Она оскорбляет мое чувство прекрасного. Это же так глупо, так неэстетично. Помню свои чувства, когда меня впервые ни за что ни про что наказала няня. Не то чтобы я возражал против самого наказания; меня возмутила топорность исполнения, отсутствие, знаете ли, творческого подхода. Вот это, как мне помнится, причинило мне глубокую внутреннюю боль.