Годы без войны. Том 2 - Анатолий Андреевич Ананьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты все еще в Песчаногорье? — не найдя лучшего, чем спросить вот так, прямо, сказала она.
Кто и куда переведет меня и нужно ли? — с улыбкою ответил Дорогомилин, сказав искренне, что он думал об этом, — Я, знаешь, даже рад, что у меня конкретное дело, да и поехал ли бы я в Венгрию, не будь этого конкретного дела? — И он начал с Ольгой тот свой разговор, к которому он готовился все эти дни, пока был в Венгрии и возвращался в Москву. Он собирался высказать это обдуманное им не Ольге, а в управлении, или в обкоме, или своим помощникам, с которыми работал в Песчаногорье; но он говорил это теперь Ольге — так хотелось ему рассказать о европейском рационализме как дисциплинирующем начале труда и жизни, чего всегда не хватало и не хватает нам. — Если бы я был человеком государственным, — говорил он, в то время как Ольга внимательно как будто слушала его, — я бы разработал специальные меры по внедрению у нас этого именно европейского рационализма.
Как я раньше не замечала, что ты такой же прожектер, как и Никитин, — прервала его Ольга, у которой было свое и всегда отличное от взглядов мужа представление о смысле жизни. — Он прогнозирует катастрофы, а ты — созидание, ну а жить, когда жить, а? — сказала она, как она никогда прежде не говорила мужу. «Разница только в том, — подумала она, сравнивая все слышанные ею в гостиных разговоры, которые (и она знала, что все знали это) были только игрой в значительность, с теми прежде непонятными и казавшимися действительно значительными, но открывшимися теперь совсем иной для нее стороной деловыми разговорами мужа, — разница только в том, что там у них (то есть в тех кругах, в которых общался муж) свои ценности и мерки всему, свои признающиеся формулировки и свое понимание значительности». — Ты собираешься из Песчаногорья догнать Европу. Но это смешно и этого никогда не будет.
— Почему? — удивленно спросил Дорогомилин.
— Европа тоже не стоит на месте, а движется, и у нас разные машины и разные скорости.
— Вот именно, — подхватил Дорогомилин, — разные. И если сравнивать, то наша прочнее. Наша, как… как танк, она протаранит все, и ей нет износа. Нам нужно только чуть-чуть филигранности, чуть-чуть европейского рационализма. И он снова и с тем же увлечением, но убедительнее подбирая слова, как это казалось ему, начал пересказывать Ольге, в чем, по его мнению, заключалось преимущество европейского рационализма перед нашей так называемой широтой русской души.
Когда они вышли из ресторана, была еще только четверть второго, и Дорогомилин, у которого было свободное время, предложил Ольге поехать в Одинцово к Кошелевым.
— Ты увидишь, как у них мило все, сходим на поляны к стожкам, это такое удовольствие, — сказал он (по впечатлению от своей недавней прогулки с братом).
— Я бы поехала, но мне надо к редактору, я и так уже опаздываю, — возразила она. У нее была договоренность о встрече с Тимониным, и она не хотела нарушать этой договоренности. — Нет, я не могу, ты извини, — повторила она с той решительностью, что нельзя было отказать ей.
Дорогомилин взялся подвезти ее до издательства и, условившись с нею, что вечером зайдет за ней, уехал к брату, чтобы уже ему пересказать все свои венгерские впечатления. То, что Ольга не поехала с ним, было ему неприятно, но он понимал ее. «Раз надо, значит, надо»,=— думал он, не позволяя даже предположить, чтобы что-то иное, чем работа над книгой, могло задержать ее в Москве. Но вернувшись от брата, он ни в десять вечера, ни в одиннадцать, ни в двенадцать не застал Ольги; в квартире никого не было, никто на звонок не вышел открыть дверь, и Дорогомилин, не хотевший думать о жене плохо, невольно чувствовал, что он был как будто обманут ею. «Что же с ней, у кого она может быть?» — задавал он себе вопрос, запоздало вспоминая, как это и бывает всегда, что еще днем, когда сидел с ней в ресторане, заметил, что она была чем-то встревожена и неискренна с ним. «Видимо, торопилась в издательство, — старался он успокоить себя. — Но все-таки где она может быть?» Искать ее по ночной Москве, он понимал, было бессмысленно, и он вернулся в гостиницу мрачный и озабоченный этим новым обстоятельством. Он снова испытывал то знакомое уже ему чувство незастегнутой ширинки, когда надо было отвернуться от людей, чтобы привести себя в порядок; и в то время как он мысленно старался накинуть петлю на пуговицу, он с ужасом чувствовал, что он то не находил петлю, то не мог нащупать пальцами пуговицу и вот-вот все должны были увидеть весь ужас его положения. «Уйти, порвать, бросить, не видеть ее», — думал он. Но он был связан тем общественным мнением (что он хороший семьянин), какое он сам в течение многих лет создавал о себе, и еще страшнее, чем порвать с Ольгой, было Дорогомилину упасть в общественном мнении. Объявить, что он обманут женой, было унизительно, взять вину на себя было равносильно уйти с должности, и он долго не в силах был заснуть, мучимый этими простыми и неразрешимыми для него сомнениями.
На другой день в судьбе Дорогомилина произошло событие, которое изменило все его жизненные планы. Ему предложили остаться в Москве и возглавить одно из вновь создававшихся управлений при союзном министерстве, и с этой неожиданной и ошеломившей его самого новостью он сразу же, как только вышел из министерства, поехал к Ольге, чтобы сообщить ей об этом. «Ну вот, — восторженно говорил он себе, — вот тебе и жить! Пожалуйста, живи, я обещал и я расстилаю у твоих ног Москву».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Как ни тяжелы были те осенние полевые работы, на которых от темна и до темна был занят в колхозе Павел, и как ни казалось ему, что работам тем не будет конца, пришел день, когда утром, проснувшись, он вдруг обнаружил, что ни ему, ни Екатерине уже не нужно было спешить на бригадный двор: уборка хлебов, вспашка зяби, сев озимых — все было завершено, а то, что еще оставалось сделать до холодов, было, как сейчас же