Со шпагой и факелом. Дворцовые перевороты в России 1725-1825 - М. Бойцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что такое? – спросил я, протирая глаза.
– Да у нас, Николай Иванович, новый государь. Император Павел Петрович приказал долго жить!
– Да как ты это узнал?
– Барин, по обычаю, встал в шестом часу и куда-то отправился. Вдруг воротился он поспешно чрез полчаса и сказал: «Когда проснутся дети, скажи им, что государь умер». С этим словами он опять пошел со двора.
Мы с братом просидели весь день дома, а вечером пошли к Елисавете Яковлевне. Там было несколько человек гостей: они разговаривали об этом происшествии вполголоса. «Это что?» – спросил я у бабушки. Помню она сказала мне по-французски: «С’est vrai il a ete assassine»[228]. Об обстоятельствах этого случая толки были разные. Часов в десять приехал старик барон [Клодт], отец Карла Федоровича, усердный вестовщик, и все бросились к нему с вопросами, как было дело. Он отравлен, говорил один. Его задушили, возражал другой. «Я знаю подробности, – отвечал барон, – было и то и другое: он скушал чего-то за ужином и ночью почувствовал резь в животе, встал с постели и послал за лейб-медиком. „Bums war Pahlen da, Bums war Zuboff da; eins, zwey, drey, todt war todt“»[229].
Достойно замечания, с какою быстротою распространяются известия важные и неожиданные. Заговорщики, т. е. Пален и пр., приступая к подвигу, разослали приказание по заставам – никого не впускать в город. Полагают, что они хотели удержать за шлагбаумом графа Аракчеева, за которым послал император Павел. По всем дорогам остановились обозы, шедшие в город с припасами, и послужили проводниками живому телеграфу. Казус произошел в первом часу ночи, а в третьем часу разбудили с известием о том дядюшку Александра Яковлевича [Фрейгольда] в Пятой Горе, в семидесяти верстах от Петербурга, куда не могли поспевать ранее десяти часов, особенно в тогдашнюю весеннюю распутицу.
Изумления, радости, восторга, возбужденных этим, впрочем бедственным, гнусным и постыдным происшествием, изобразить невозможно. Россия вздохнула свободно. Никто не думал притворяться. Справедливо сказал Карамзин в своей записке о состоянии России: «Кто был несчастнее Павла! Слезы о кончине его лились только в его семействе». Не только на словах, но и на письме, в печати, особенно в стихотворениях, выражали радостные чувства освобождения от его тиранства. Карамзин в оде своей на восшествие Александра I сказал:
Сердца дышать Тобой готовы:Надеждой дух наш оживлен.Так милыя весны явленьеС собой приносит нам забвеньеВсех мрачных ужасов зимы.
Державин выражается еще яснее; у него является Екатерина и говорит русским, что они терпели по заслугам, не послушавшись совета ее взять в цари внука ее, а не сына. Стихотворения Державина представляют любопытную картину поэтического флюгарства. Он хвалил и Екатерину, и Павла, и Александра! Последняя хвала при вступлении на престол А[лександра] П[авловича] была достойна замечания тем, что Державин при этой перемене пал с вершины честей: он лишился места государственного казначея. Государь пожаловал ему за эту оду перстень в пять тысяч рублей. Державин подписал в то время под портретом Александра:
Се вид величия и ангельской души:Ах, если б вкруг него все были хороши!
Князь Платон Зубов отвечал на это:
Конечно, нам Державина не надо:Паршивая овца и все испортит стадо.
А через полтора года эта паршивая овца или паршивый баран был назначен министром юстиции. Комедия!
Не стану распространяться о подробностях этого ужасного происшествия: они описываемы были несколько раз. Тело покойного императора было выставлено в длинной проходной комнате ногами к окнам. Едва войдешь в дверь, указывали на другую с увещанием: «Извольте проходить». Я раз десять от нечего делать ходил в Михайловский замок и мог видеть только подошвы его ботфортов и поля широкой шляпы, надвинутой ему на лоб. В том году светлое воскресенье было очень рано, 24 марта, и Павла похоронили накануне: по обеим сторонам улиц, где везли его тело, стояли войска, но в беспорядке, с большими интервалами. И солдаты, и народ непритворно выражали свою радость.(…)
Я сказал, что смерть Павла отравила всю жизнь Александра: тень отца, в смерти которого он не был виноват, преследовала его повсюду. Малейший намек на нее выводив его из себя. За такой намек Наполеон поплатился ему троном и жизнию. Это изложу впоследствии, а теперь расскажу анекдот, не всем известный. Когда после сражения при Кульме[230] приведен был к Александру взятый в плен французский генерал Вандам, обагривший руки свои кровию невинных жертв Наполеонова деспотизма, император сказал ему об этом несколько жестоких слов. Вандам отвечал ему дерзко: «Но я не убивал своего отца!» Можно вообразить себе терзание Александра. Он не мог излить справедливого негодования на безоружного пленника и велел отправить его в Россию. Его привезли в Москву, где он, как и все пленные французские офицеры высших чинов, жил на свободе. Глупая московская публика, забыв, что видит пред собою одного из палачей и зажигателей Москвы, приглашала его на обеды, на балы. Государь, узнав о том, крайне прогневался, велел сослать Вандама далее, кажется в Вятку, а москвичам сказать, что они поступали безрассудно и непристойно. Ни труды государственные, ни военные подвиги, ни самая блистательная слава не могли изгладить в памяти Александра воспоминаний о 12 числе марта 1801 г. Всех виновных этого гнусного дела мало-помалу удалили от двора и из столицы. Из них только один Бенингсен играл впоследствии важную роль благодаря своим воинским талантам. (…)
Талызин умер в мае 1801 г., объевшись устриц. На памятнике его в Невском монастыре начертано было: «С христианскою трезвостью живот свой скончавшего». Потом заменили это слово твердостью, но очень неискусно.
Пален отставлен был, кажется, за грубость, сказанную им императрице Марии Феодоровне. Он удалился в курляндское свое поместье, названное им «Милостью Павла» (Paulsgnade), и умер с лишком осьмидесяти лет, сохранив всю бодрость своего ума. Говорят, что в 1812 г. хотели было назначить его главнокомандующим армиею против Наполеона.
Князь Платон Зубов удалился в свои поместья в Саксонии. Валериан [Зубов] оставался на незавидном месте директора 2-го кадетского корпуса, который при нем падал все более и более, оставшись на попечении невежды Клейнмихеля. Адъютант Палена, Франц Иванович Тиран, за неосторожные речи был сослан в оренбургский гарнизон. Говорят, что не он, а только шарф его был употреблен в этом злодейском случае. Он женился на дочери знаменитого трактирщика Демута, ссорился с женою, жил то в Петербурге, то в Париже, где я видел его в последний раз в 1845 г. – дурак был не последний, но во всех формах светского человека и либерала.
Довольно об этом ужасном, гнусном и постыдном для России событии. Прошло с того времени пятьдесят лет, а страшно об нем вспомнить. Мы ужасаемся, воображая явление частного смертоубийства. Свирепый, необразованный, дикий человек вкрадывается в хижину своего врага, убивает его, беззащитного, и грабит. Картина отвратительная! А как сравнить с нею зрелище этого адского цареубийства! Особы высшего, образованного круга, воспитанные по указаниям философии и религии, знакомые с правами и обязанностями естественными и положительными, прокрадываются, как тати, в спальную храмину ближнего своего, человека, царя (для многих из них он был и благодетелем), осыпают его оскорблениями и предают мучительной смерти. Россия этого не хотела и не требовала. Зато и прошатались они всю жизнь свою, как Каины, с печатью отвержения на челе.
Эпилог «Что-то будет?!» Восстание декабристов 1825 г
Если не придавать чрезмерного значения точным календарным датам, восемнадцатое столетие окончилось в России в 1812 году. Нашествие Наполеона, Бородинское поле, московский пожар и лед Березины, наконец, казаки на Монмартре и в Пале-Рояле, – все это подвело окончательную черту под веком Петра и Екатерины. Та давняя Отечественная война видится сейчас порой чем-то вроде водевиля «на гусарскую тему» – нам почти невозможно всерьез представить себе силу пережитого русским обществом в Двенадцатом году потрясения. Не только отстроенная после «просвещенных варваров» Москва выглядела по-новому – вся Россия переменилась, и не столько в образе жизни, сколько – в образе мыслей и действий. И на фоне этой новой российской действительности восстание 1825 г. кажется романтическим подражанием опытам ушедшего века, проявлением ностальгии по звездным (или казавшимся таковыми) мгновениям недавней тогда еще истории.
Конечно, движение декабристов, о котором здесь не место говорить сколько-нибудь подробно, несравненно глубже по политическому содержанию и значительнее по месту, занятому в отечественной культуре, чем любой из дворцовых переворотов XVIII в. Но либеральные идеи, по большей части занесенные с Запада молодыми офицерами, причудливо соединились в их действиях с почтенной отечественной традицией введения общеполезных новшеств путем военного мятежа. Едва ли не все черты, присущие «классическому» дворцовому перевороту, заметны в восстании на Сенатской площади. Были и спешная импровизация, и предательство накануне выступления, и заготовленный манифест, и сознательный обман солдат (чего стоит хотя бы знаменитый клич «Да здравствует Константин и жена его Конституция!»), были, возможно, и шансы на успех. Не было лишь победы. И виной тому отнюдь не слабая организационная подготовка мятежа – она была не хуже, чем при удачно завершавшихся заговорах предшествовавших десятилетий. Над восставшими с самого начала лежала тень обреченности – похоже, им не хватало грубости и прямолинейности их более удачливых предшественников. Другие времена – другие люди.