Афанасий Фет - Михаил Сергеевич Макеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тема скорби развивается в идущем под первым номером написанном в мае 1887 года программном стихотворении «Муза», начинающемся с отказа поэта «проклинать, рыдая и стеня, / Бичей подыскивать к закону». «Я к наслаждению высокому зову / И к человеческому счастью», — говорит лирический герой о предназначении своей поэзии. Однако эти «наслаждение» и «человеческое счастье» не есть проявления гедонизма и отсутствия сочувствия к страданию. Как во вступлении Фет не отрицает необходимость гражданской позиции и внимания к общественным проблемам, но отрицает их место в поэзии, так и в «Музе» не утверждает, что объектом поэзии должны быть исключительно веселье и гедонизм. Радость не противопоставляется страданию, но является результатом его преображения в красоту; это страдание, «очищенное» красотой:
Страдать! Страдают все, страдает тёмный зверь Без упованья, без сознанья; Но перед ним туда навек закрыта дверь, Где радость теплится страданья.Страдание, очищенное красотой, ведёт не к бунту, который происходит, когда поэзия стремится разбередить раны, а к исцелению:
На землю сносят эти звуки Не бурю страстную, не вызовы к борьбе, А исцеление от муки.Страдание теперь не является преддверием желанного небытия, как в стихотворении «Ты отстрадала, я ещё страдаю...», но преобразуется в красоту, приносящую подлинную радость и счастье, а не блаженную кратковременную иллюзию, как в стихотворении «Сияла ночь...». В стихотворении «Хоть нельзя говорить, хоть и взор мой поник...», датированном 3 августа 1887 года, говорится о «горькой сладости»:
Если ночь унесла много грёз, много слёз, Окружусь я тогда горькой сладостью роз...В стихотворении «А. Л. Б[ржеск]ой» видим такую же близость страдания и блаженства:
Ведь это прах святой затихшего страданья! Ведь это милые почившие сердца! Ведь это страстные, блаженные рыданья! Ведь это тернии колючего венца!Страдание становится сладким благодаря способности поэзии «отрывать» человека от земли. Ещё один сквозной образ в сборнике — крылья и полёт:
Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук Хватает на лету и закрепляет вдруг И тёмный бред души, и трав неясный запах; Так, для безбрежного покинув скудный дол, Летит за облака Юпитера орёл, Сноп молнии неся мгновенный в верных лапах[43]. Я загораюсь и горю, Я порываюсь и парю В томленьях крайнего усилья И верю сердцем, что растут И тотчас в небо унесут Меня раскинутые крылья[44]. Вот и думаю: встретиться нам на земле Далеко так, пожалуй, и низко, А вот здесь-то, у крыш, в набегающей мгле, Так привольно, так радостно-близко![45]Мотив свидания не на небесах, а в воздухе преобразует и сам образ Марии Лазич (впрочем, возможно, это уже не она, а собирательный образ возлюбленной), чья смерть превращает её не во владычицу желанного небытия, в котором она его ждёт, но в источник столь же желанных страданий. Так, в стихотворении «Долго снились мне вопли рыданий твоих...» (1886, 2 апреля) лирическому герою снится «радостный миг», в котором он выступил как «несчастный палач». Радость и горечь, слитые воедино, и есть то наследство, которое он получил и сохранил:
Чуть в глазах я заметил две капельки слёз; Эти искры в глазах и холодную дрожь Я в бессонные ночи навек перенёс.В замечательном стихотворении «Нет, я не изменил. До старости глубокой...» (1887, 2 февраля) таким же наследством становится «старый яд цепей, отрадный и жестокий», «горящий в крови» и дающий силы творить: «И, содрогаясь, я пою». В стихотворении «Светил нам день, будя огонь в крови...» (1887, 9 июня) скорбь об умершей возлюбленной, о несбывшемся счастье, преображаясь красотой, становится утешением, исцелением:
Твоя душа, красы твоей звезда, Передо мной, умчавшись, загорится.