Всеслав Полоцкий - Леонид Дайнеко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты десять лет шел к морю, князь, жег, полонил, и усмирял, и снова жег. А сколько полегло на двинских берегах твоей дружины? Однако по морю ты не ходишь, ходят мужи твои, купцы, берут на Готском берегу рабов, возвращаются и продают втридорога, но Киев рад и этому, ибо в ромеях раб втрое дороже станет. Бегут ладьи вверх по Двине, вниз по Двине, туда везут рабов и рыбий зуб, жемчуг, меха, оттуда — рытый бархат, сбруи, паволоки, вино, дигремы, благовония. И богатеет Полтеск-град, и строится, и поднимает голову, и бьет в Зовун. А вам, князьям, за ваши ратные труды — что? То-то и оно! Добро меж ваших пальцев, как вода, струится и оседает в церковных амбарах и множится там. Видал, как Любим на том добре заматерел! А ты, Всеслав, как был в одном корзне, с одним наборным пояском, с одним мечом… И даже славы не прибавилось! Ибо одно — пойти и брата одолеть и сесть на Отнем Месте, другое — побить некрещеных. С них даже дани не возьмешь. Что Ростиславу брать — рыбу, веники, что ли? Воистину: нагими мы приходим в этот мир, нагими и уходим. Вон тихо как!
А прежде шумели! Прежде одной младшей дружины набирали столько, сколько теперь и Хворостень, и Туча, и Горяй вместе не держат. Тогда б разве Любим посмел? Да если б и посмел, разве б град за ним пошел? Ну, если б и пошел, тогда бы ты вчера Горяя не удерживал, сам повелел: «Идите, соколы, и поучите град!»
Раздал дружину ты, расчетверил: одна часть в Витьбеске с Давыдом, другая — в Менске с Глебом, третья — в Друцке, четвертая — в Кукейне. На Мясопуст приходил из Кукейны чернец и говорил, что Ростислав совсем осатанел, крест снял и в храм не ходит; Иона гневался, а ты, князь, только отмахнулся, сказал: «Все образуется, приедет Ростислав, укорочу». Вот и укороти теперь, его и Хворостеня. И град смири. И Зовуна лиши языка. Вон сколько дел, вставай, Всеслав!
Но как тут встать, когда и шелохнуться ты не можешь, позвать нет сил, да и кого звать? Игнат ушел, ты сам его прогнал, а сыновья еще в дороге, дружина в град сошла и встала при церквах. А первым должен бы Давыд прийти, ему из Витьбеска всех ближе, но не придет он первым, ему прежде с Мономахом надо встретиться, они, чуешь ты, стакнулись, только в чем их уговор? На что крест целовали? Против кого, известно — против Глеба. Глеб-то один придет. Глебову ты вовсе больше не увидишь. Сойдутся сыновья, здесь рассядутся, если Глеб сядет в ногах, то Давыд — в головах, а если же Давыд в ногах… Нет, он в ногах не сядет, он ведь старший, он Глебу скажет: «Брат, посторонись!» Глеб враз почернеет, мотнет головою, столбом станет, не соступит, а Ростислав не встрянет, промолчит, ибо его такое только тешит. Бориса они ни во что не ставят, он если и заговорит, отмахнутся от него, и встанут сыновья твои Давыд и Глеб один на одного! А ты будешь лежать, Всеслав, бревном, даже слова не вымолвишь: иссох язык, прежде Двины иссох, и ты не остановишь их, никто не остановит. Вот если б Глебова!.. И Глеб пред ней робеет, и Давыд; когда она на Полтеске, Давыд на Полтеск не идет, чурается.
Да не увидишь ты Глебову, приедут только сыновья. Бог не дал дочерей тебе, Всеслав, сыновья глаза тебе закроют, положат в гроб, поставят гроб на сани, волчий дух пойдет, кони вздыбятся — и в грязь! А Глебова…
Только одной ты ей и говорил, как надо бы тебя похоронить, да помнит ли она? Давно ведь это было, могла и не запомнить: она тогда ходила на сносях, здесь жила, здесь и родила. Но до того еще, она уже тяжелая была, Глеб в Кукейну выступил на помощь Ростиславу, и ждали от него вестей — жив, нет, но не приходил все гонец, ночь наступила, Глебова лежала у себя, была она тиха и молчалива, ты при ней сидел и говорил, что всякое случается, могли далеко уйти, а там леса непроходимые, болота топкие, заплутать недолго, да и мало ли, гонца могли подстеречь, убить, но чтобы Глеба — нет, Глеб не таков, помнится, когда в Литве Виганд поднялся и… Многое еще чего ты поминал в ту ночь и утешал, как мог, а Глебова лежала, слушала, и когда ты замолчал на миг, сказала тихо, просто:
— А ведь не мне ты это говоришь, себе.
— Себе?
— Да, себе. Ты себя утешаешь. Тяжко тебе. И боязно. А мне… — И, помолчав, добавила: — А мне, как и тогда, когда я у печи стояла. Угрим ведь не хотел сюда идти, все я. — Улыбнулась Глебова, плечами повела.
А ты… Похолодел! Руки затряслись, ты их сцепил, пальцы сжал, в пот тебя ударило, в холодный пот, Всеслав! А Глебова… Да ничего. Лежит себе калачиком, укрывшись белой шубой, и говорит без горечи, без гнева, без радости, просто говорит:
— Как Бог велит, того не миновать, я так Угриму и сказала. И коли будет мне позор, пусть будет позор, коли нет, так буду жить. Еще сказала я: «Угрим, и волк под Богом ходит, волк — тоже Божья тварь, идем!» И мы пришли к тебе.
Замолчала Глебова. Тихо было в тереме, пусто, горько, гадко на душе. И ты, не выдержав, сказал:
— Прости. Был грех. Я не желал, чтоб ты пошла за Глеба. Ох-х не желал! И о твоем отце я не скорбел, когда узнал, что с ним.
Она тихо ответила:
— Я знаю. И мой отец тебя не жаловал. Его прости… А Бус, он что, и вправду был рожден от волка? — И смотрит. Ждет.
Да кто она такая, чтоб вот так… Да если б кто другой… А тут стерпел. Снес. Проглотил. И только хрустнул пальцами, глухо произнес:
— Пустое. От волка только волк рождается, от человека — человек.
— Так Бус рожден от человека?
— Нет.
— А от кого тогда?
— Слыхала ведь, поди.
— А все равно скажи!
— Нельзя то поминать. Ведь ты ребенка носишь.
— Кого?
Ты вздрогнул:
— Как кого?
— А так, — тихо сказала Глебова. — Я внука твоего ношу. А если ты от Буса, то и он от Буса. Вот и скажи ему, не мне, кто я тебе…
Молчал ты. Потом сказал:
— Нет, ты тяжелая, крест на тебе, нельзя о том. Одно скажу: Бус не от волка рожден, а только вскормлен волчьим молоком. Когда его нашли на пепелище, вокруг волчьих следов много было. — Вздохнул, глаза закрыл.
А Глебова спросила:
— А волчье молоко — оно какое?
— Как и всякое. Только звериной оно пахнет, вот и все. И кабы не оно, так давно меня бы не было. Мы, Бусов род, им только и спасаемся, когда к нам смерть приходит. — Помолчал ты, сказал: — Но когда буду снова помирать, не давай мне молока звериного. И Глебу не давай. И никому из роду нашего, как бы ни просили. Потому коли Смерть зовет, то надо уходить, не надо молока. Вон даже Бус ушел… Не дашь?
Покачала Глебова головой, зажмурилась. И долго лежала, ты уже думал, заснула, встать хотел, перекрестить, она глаза открыла, сказала:
— Вот Бус был всемогущ, а все равно ушел. Почему?
— А больше не хотел он с нами жить, потому и ушел. Устанет человек и уходит. Так мой отец ушел.
— И мой. — Глебова вздохнула. — Утром проснулся он и Господа молил. Нет больше сил, сказал, но пусть придет Она по-княжески, с мечом, дабы смог я омыть грехи свои своею кровью… Нерядец рядом ехал, слушал, ухмылялся. А вечером лежал отец мой на возу, глаза закрыл, а Радко только отвернулся…
Поднялась Глебова, сидела, обхватив руками голову, неприбранные волосы рассыпались. Ночь, тишина, темно. И ты сказал ласково:
— Не плачь, всем таково — и нам, и тем, кто не рожден еще. Вот я устану и уйду… — И совсем для себя неожиданно: — Уйду! И ты, я так хочу, глаза мои закроешь. А после скажешь сыновьям моим, чтоб не везли меня в санях, а на руках несли.
— Но…
— Так хочу! Ты скажешь им?!
— Скажу…
А ведь не скажет! Глеб один приедет. И скачет уже Глеб и загоняет лошадей, к тебе спешит, а ты еще надеешься, что встанешь и выйдешь с сыновьями к Зовуну, и обнажите вы мечи свои и устрашите град…
А Бус тихо ушел, хоть он не тебе чета. Ведь до него мы были совсем дикими, мы ничего не знали и ничего не умели. Он нас научил ковать железо, объезжать лошадей, собирать мед, плести сети. И он же нам сказал, что есть Правь и есть Навь, как Прави следовать, как Нави избегать, и затвердили мы слова его, и записали их, ибо он, Бус, дал нам грамоту, эту грамоту по сей день именуем мы «Бусовы резы», да только порубили их, сожгли, пепел развеяли, это случилось, когда уже к нам крест пришел. Прежде эти книги почитали, считали священными, и Бусу поклонялись мы, он нас оберегал, никто не смел ходить на нас, Бус всех победил, он от моря до моря ходил, он горы преодолевал, твердь сотрясал… Но и этого ему казалось мало! Он обещал: я отведу вас в рай!.. Нет, что я говорю! Тогда про рай еще не знали. Креста еще не было. Был ирий, где река молочная течет из вымени нашей кормилицы Земун. В ирии живут наши пращуры, они пашут и сеют, убирают хлеб, пасут свои стада, охотятся, сражаются, словом, живут так же, как и мы. Только смерти нет в ирии, там все молоды, сыты, нет лживых, предателей боязливых — души и сердца у пращуров чисты, как молоко нашей кормилицы Земун!
А разве может быть такое на земле? И разве могут все в ирии жить? Нет, Навь это, смущение! И отвернулись люди от Буса. Сошлись все вместе и отвернулись. Он их собрал, стал говорить, что знает, куда идти. И звал их всех. И знали все, кто он, и чей он сын, и кто он, Бус, для них. Но закричали: «Не пойдем! Останемся здесь жить!» И не пошли. Он остался с ними. Про ирий больше он им не говорил, молчал и никуда не выходил. Придут к нему, спросят о чем-нибудь, научит, не придут — молчит. И не зовет никого. Потом стал говорить, что боли не чувствует, что кровь ушла. А в первый снег неожиданно повелел собираться на охоту. На охоте она, Матерь Сва, и явилась, и забрала его. Потому что жить среди нас он уже не желал. Нет, что я?! Ложь это! Он и сейчас при нас.