Хоспис - Елена Николаевна Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто был этот "ты", кому молча кричал это Марк? Он сам не знал.
Он не думал про Бога.
Он был очень занят: в последний раз воровал жизнь, залезал к ней в раззявленный, незастегнутый карман.
Матвей понимал, что происходит. Он хотел помочь сыну.
Он помогал ему жизнь воровать.
Они работали на пару: вор и вор.
И, помогая сыну это делать, засучив рукава старой рубахи, Матвей думал с ужасом и восторгом: вот и сбылись мои мечты, вот я и ворую, и могу это, и умею, и делаю блестяще, с проворством и наслаждением, – и, подтыкая под сына простыню, обмывая и смазывая ему кровавые пролежни, он с гордостью повторял и себе, и сыну: смотри, как мы с тобой это сделали ловко, мы виртуозы, какой большой, лакомый кусок жизни мы сегодня украли, какой завидный куш отхватили, какие мы сегодня с тобой богачи, как здорово, удачно поживились, – и, гордясь добычей, приносил из кухни и ставил на грудь Марка тарелку с омлетом, такой мягкой, специально для больного, едой, и жевать-то ничего не надо, только глотай, – Марк голову не отворачивал, а губы не разжимал, отец напрасно тыкал ему ложкой в рот, даже пальцем губу ему оттягивал, да были сжаты зубы намертво, и плакал Матвей над сыном с ложкой в руках, старинной мельхиоровой, еще дедовской, с вензелями и царскими коронами, дед Матвея писал за конторкой свои бесконечные листочки, а потом отрывался от чернильницы и этой ложкой ел суп или кашу, – ну давай, миленький, сыночек мой, своруем у смерти еще шматок жизни! давай! еще! изловчимся! нас не увидят! не заметят! за руку нас не схватят! – и, обливая неподвижное лицо Марка слезами, опять совал ему ложку в рот, и, о чудо, Марк рот открывал и глотал невесомый омлет, пищу ангелов небесных, и плакал Матвей уже от счастья: ай да чудный вор я! ай да сукин сын! ай да воры, сынок, нынче мы с тобой! – но падала молчащая лысая голова набок, щекой на подушку, и подкатывала рвота из-под ребер, и сжимал Матвей кулаки: нет, не удалось, не обманули. Не своровали.
Схватили нас за руку. Теперь куда? На суд? Казнят?
А где же наши адвокаты?
Мы сами себе адвокаты. И сами себе прокуроры.
Но почему, почему все так?
Плохие мы, сынок, видать, воры. Ловкость потеряли. Живость не та.
Нас обскачут: те, кто помоложе. Дай срок. Они уже идут.
***
Марку казалось: он узник. Он в тюрьме.
Стены этой тюрьмы сложены из прошлого и будущего.
А он сидит в одиночной камере: в прогале фальшивого, картонного настоящего.
Его пытаются накормить – он не ест. Напоить пытаются – не пьет. Чьи-то далекие голоса пытаются вызвать его на откровенность. Он не хочет ни перед кем обнажать душу.
Мир, по которому он шел живыми ногами, оказался до обидного маленьким: всего-то одиночка, и матрац на полу, и решетка на высоком, под потолком, окошке. Все бренно! Все бессмысленно. Все есть гниение, разложение; танцы скелетов. А почва, чтобы можно было ступить всей ногой, крепкая, твердая, – из-под ног уплывает. А маяк не горит, не пылает. Не мигает зазывно. Твоя почва – старые шелка, побитый молью бархат! Твоя келья – домовина, и нечего этого стыдиться. А огонь твой – у тебя в ладонях, это твоя старая, недокуренная сигарета, слишком жалок твой одинокий огонь, слишком слаб. Да ты, дружок, слаб! А разве ты силен? Разве ты, самим собой обкручивая белый свет, силу свою – не растерял?
Маяк, нет, он просто маяк. Мигает в ночи. Кругом ночь. Придет смотритель. Он следит за светом. Это его отец. Следит, чтобы маяк жил. Еще жил. Но однажды угаснет огонь. Так бывает.
Что же главное в этой жизни? Что?
Неужели сама жизнь?
Как это скучно. Как грустно!
Он думал, главное что-то другое.
Однажды, когда он еще мог говорить, его отец нагнулся к нему, и Марк, поймав глазами его глаза, слабо улыбнулся и попросил:
– Наклонись.
Отец наклонился.
Марк глубоко вздохнул.
Отец ждал.
Марк сосредоточился и выпустил шепот наружу, как голубя из рук.
Шепот вылетел и порхал над их головами.
– Отец… Я тут наговорил тебе. Все мои странствия…
Отец ждал. Голубь порхал и искал выхода: открытого в холод и синь окна.
– Все скитания… все… это только мои… сны.
Отец перестал дышать.
Ага, проняло!
Надо успеть. Успеть утешить его. Успокоить.
– Это лишь мои… такие… безумные видения… та жизнь, которую… я… только хотел…
Матвей сцепил и судорожно, крепко сжал руки, будто приготовился рыдать.
– Прожить…
Голубь бился крыльями, грудью в стены, в стекла.
– Да так и… не прожил…
Матвей положил руки на плечи сына.
– Сыночек. Мне это все равно. Прожил, не прожил. Больной, здоровый. Вор, честный, царь, нищий. Все равно мне! Ты со мной, и это главное. Главное! Я…
Слюну сглотнул, как водку.
– Люблю тебя…
И, да, вот это и правда было главное.
Здесь, на земле.
***
Чувствовал себя ребенком. Переселялся в давно погибшее время.
И нельзя сказать, что спал. Переходил то во свет, то в мрак, то выныривал в сознанье, то медленно, водорослью, тянулся вниз, погружался в синюю, мертвенную водяную толщу. Там плыл. Раздвигал руками туманную зелень, болотный прозрачный сумрак. Не хотел на поверхность: на поверхности ждала боль. Воздух больно, резко втекал в ошметки легких. Его надо было медленно, лечебно пить, а Марк его глотал. И давился.
Поэтому так важно было стать ребенком.
Ребенок, он маленький и юркий; он убегает от преследователей. Он прыгает в море с тонущей лодки, и никакая волна не захлестнет его. Он плавает, как поплавок. Не утонет.
Вот Марк, дитя, сидит под наряженной елкой. Еще живы его братики и сестрички; это потом они станут мертвыми, и он долго не будет понимать, что это такое – мертвый человек. Чужак? Иностранец? Смерть, это название другой страны? Люди уезжают в смерть навсегда. Неужели они потом не хотят вернуться на родину?
Марк сидит, слышит, как его зовут нежно: «Ма-а-а-а-рик!..» Марик – это он, Марик-комарик, дырявый воздушный шарик. Он сидит под колючей, царственно изукрашенной стекляшками и золотыми шишками веткой, ноги крест-накрест, колени раскинуты, спина сгорблена. Малютка, а сидит, как старик. Наклонился низко. У него в руках игрушка. Даже не игрушка: картонный кружок, с одной стороны выкрашен густым синим цветом, таким выкрашены стены в туалете в детском саду, с другой – просто чистый, белый, снеговой. На снежной стороне карандашом криво накарябан год. Тысяча девятьсот… Кто это написал?
Тысяча,