Том 4. Уральские рассказы - Дмитрий Мамин-Сибиряк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На прощанье Пелагея Силантьевна взяла с гостьи слово, что она еще как-нибудь завернет к ним в девичью. Старая Галактионовна провела ее обратно, через второй этаж, парадными комнатами. Дорогой она спросила Антониду Васильевну:
— Ты сегодня опять петь будешь?
— Буду…
— Спой ты што-нибудь жалобное, голубушка ты наша, — самое жалобное. Это мне девушки наказывали тебя попросить… В ножки, говорят, поклонись соловушке.
— Хорошо, хорошо…
Кажется, еще никогда Антонида Васильевна не пела так хорошо, как в этот вечер. Генерал и Додонов аплодировали, а она не заставляла себя просить и начинала снова петь. Кончилось это тем, что ей сделалось дурно.
— Зачем так насиловать себя? — ворчал Крапивин, ухаживавший за нею с какими-то спиртами. — Это неблагоразумно, а этих дураков мы не удивим…
Девушка не сказала, для кого она пела. Ее била лихорадка, и зубы выделывали холодную дрожь. О, она знала, для кого пела, и благодарила бога, что могла вылить свою душу… Пусть хоть в песне узнают о воле, о любимом и дорогом человеке, о горе и радости свободных людей.
Додонов жил князем и ни в чем себе не отказывал. Краснослободские заводы давали ежегодно миллион рублей чистого дивиденда. Поездка на Урал была одной из его дорогих фантазий. В Петербурге сидеть надоело, за границей он успел побывать везде, все видел и все испытал, что можно было купить на деньги. У него были три слабости: женщины, охота и музыка. В карты он не играл и вина почти не пил. По натуре он не был злым человеком, как не был и добрым. Жизнь вел скорее уединенную и редко где бывал… Половину дня он проводил за книгами: прекрасная библиотека в несколько тысяч томов путешествовала всюду за ним. Владея тремя новыми языками, он мог наслаждаться сокровищами всей европейской литературы. Прибавьте к этому железное здоровье, молодость, красивую наружность, — кажется, и желать больше ничего не оставалось, а Додонов был несчастнейшим человеком и скучал, как сто нищих вместе не могут скучать.
Сотни людей раболепствовали перед ним и жадно ловили каждый его взгляд, а владыка боялся наступления следующего дня, который принесет с собою новую скуку. Единственная страсть, которая еще минутами согревала его, была любовь к женщинам. Но и здесь все являлось выстроенным по известному шаблону. Продажная красота уже давно не прельщала его, а свои крепостные красавицы надоедали собачьей покорностью, — каждая новая женщина являлась только копией предыдущей. Иногда Додонов начинал ненавидеть всех женщин и не заглядывал в девичью по месяцам. Единственным исключением являлась Пелагея Силантьевна, от которой он никак не мог избавиться. Она присосалась к нему, как чужеядное растение, и он не мог выпутаться. Это были самые невозможные отношения. Додонов даже не мог сказать, красива она или нет, как о самом себе. Его поражала кошачья живучесть этой женщины, преследовавшей его, как собственная тень. Она была с ним то ласкова, то груба до дерзости и всегда полна жизни и внутреннего огня. Всего более Додонова удивляло то, что она его любила и любила искренне. Был еще другой человек, который тоже любил его, — это лысый старичок Иван Гордеевич. Поэтому, вероятно, старик и главная метресса ненавидели друг друга всеми силами души, что забавляло иногда Додонова.
— Ну, что новенького, премудрый Соломон? — спрашивал Додонов: он по-домашнему называл старика Соломоном. — Когда ты женишься на Поле?..
— Это вы касательно Пелагеи Силантьевны?
— Да, касательно…
— Лучше уж я удавлюсь, Виссарион Платоныч… Это — аспид, а не баба. Ржавчина, купоросная кислота…
— Значит, ты ее боишься?
— Я?.. Да я ее пополам перекушу.
Паша платила тою же монетой премудрому Соломону, и не один раз у них дело доходило до рукопашной. Додонов смотрел на них и улыбался, как над иллюстрацией человеческого ничтожества. Жизнь, полная безделья и всяких излишеств, очень рано выработала из него дешевого философа-пессимиста. Чужие страдания не трогали его душу, а правды для него не было на свете. Все шло, как этому нужно было идти, и все пойдет, как тому должно быть. Каждый человек — жалкая пешка в игре невидимой руки. Гарун-аль-Рашид насчитал в своей жизни четырнадцать счастливых дней, а Гете всего одну четверть часа, да и эти счеты были сделаны под старость и едва ли соответствовали истине. Из чего же хлопотать, работать, убиваться?
Живым человеком Додонов чувствовал себя только на охоте, когда шел с рогатиной на медведя. Нужно было чем-нибудь встряхнуть притуплённую нервную систему, и тут являлись такие ощущения, каких не переживал ни один немецкий философ. Но теперь и охота не тешила Додонова. В последний раз на медвежьей облаве он промазал по матерому зверю в пятнадцати шагах и только махнул рукой, когда медведь пошел наутек. Главный медвежатник Никита даже обругал барина за оплошку и добил красного зверя уже сам.
— Шкуру ты свезешь туда… в город… — устало приказывал Додонов премудрому Соломону. — Да чтобы голова была набита, как живая.
Эта медвежья шкура появилась на полу уборной Антониды Васильевны в городском театре. Никто не видал, как она попала туда; но все знали, откуда явился такой подарок.
Охота была заброшена, и скучавшие без дела собаки выли по ночам в своем собачьем дворце. Привезенные для травли живые медведи тоже лежали по клеткам самым мирным образом. А Додонов сидел у себя в кабинете и только по вечерам отдавал приказ, чтобы в главной зале играла музыка. Оркестр играл в пустых комнатах, а Додонов лежал у себя в кабинете и слушал. Он закрывал глаза и старался вызвать любимую женскую тень, которая от субботы до субботы бродила по его пустовавшему дворцу. Премудрый Соломон только вздыхал, бессильный помочь барскому горю.
Когда он являлся из города, Додонов спрашивал его немым взглядом своих усталых больших глаз.
— Плохо, Виссарион Платоныч… — уныло докладывал верный раб. — Поперек дороги стал этот проклятый Крапивин.
— Я ее куплю, если на то пошло, — отвечал Додонов.
— Это бы вернее, Виссарион Платоныч…
— Убирайся, дурак!
Купить крепостную примадонну дело было самое легкое, но не этого ждал Додонов. У него своих красавиц непочатый угол. Ему хотелось, чтобы Антонида Васильевна сама его полюбила. Чем он хуже какого-нибудь несчастного Крапивина? Додонов несколько раз приглашал антрепренера к себе в кабинет и подолгу разговаривал с ним; ничего особенного в нем нет, и даже старше его лет на пять. Конечно, он постоянно у ней на глазах, наконец, она находится в известной от него зависимости, но это все были пустяки.
Раз вечером Иван Гордеевич явился с таинственным видом, как собака, учуявшая дичь. Он даже облизывался от удовольствия.
— Что скажешь, премудрый Соломон?
— Суета суетствий, Виссарион Платоныч, и всяческая суета…
— Только-то?.. Ну, не особенно много даже для мудрости Соломона…
— А есть и еще весточка одна…
Старик осторожно оглянулся кругом и, подкравшись к самому уху владыки, прошептал:
— Антонида Васильевна в прошлый раз была в нашей девичьей.
— Не может быть!
— Верно-с… И всех ваших метресок видела. А надвела ее Пелагея Силантьевна…
Додонов вскочил, как ужаленный, и даже замахнулся на старика.
— Убейте, на месте убейте, — шептал съежившийся от страха Соломон, — а было дело… Всю девичью обошла и обо всем расспрашивала. Теперь как я к ним на глаза-то покажусь?
— Позвать Полю сюда!
Когда явилась к ответу Пелагея Силантьевна, Додонов встретил ее отборною руганью, размахивая руками под самым ее носом; Иван Гордеевич подслушивал происходившую бурю сейчас за дверями и улыбался. Что он с ней разговаривает? Катал бы прямо с уха на ухо или отдал бы в его распоряжение…
— Для чего ты это делала, а?! — ревел Додонов, наступая на Пелагею Силантьевну. — Ты хочешь отмолчаться, змея… Нет, я из тебя жилы вытяну, на конюшню пошлю…
— Виссарион Платоныч…
— Молчать!.. Да мне на всю девичью наплевать… слышала?.. Мне надоела вся эта ваша гадость, да!.. Я знаю, чего ты добивалась: пусть-де актриса посмотрит, как Виссарион Платоныч развратничает, да?.. Так?.. Ты боялась новой соперницы, да?.. Так знай же, что ты сделала себе же хуже…
Едва заметная улыбка скользнула по бескровным губам Пелагеи Силантьевны, и она смело посмотрела в глаза Додонову.
— Вы забываете только одно, Виссарион Платонович, — заговорила она уверенным тоном, — что за вами есть и еще кое-что, кроме девичьей…
— А, ты желаешь пугать меня… Вон!
— Вы лучше убейте меня, а пока я жива…
Додонов сильно позвонил. Когда на звонок выскочил Иван Гордеевич, он, не глядя на обоих, проговорил всего одно грозное слово:
— На конюшню!
— Я не ваша крепостная! — кричала Пелагея Силантьевна, стараясь отбиться от Ивана Гордеевича. — Я не позволю обращаться с собой, как с крепостной девкой…