Тысяча и один призрак (Сборник повестей и новелл) - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе осталось соблюсти только одну маленькую формальность.
— Какую?
— Ты пойдешь к комиссару полиции и попросишь, чтобы он выдал тебе разрешение на пребывание в Париже.
— Прекрасно. Прощайте.
— Подожди, это еще не все. С этим разрешением комиссара ты пойдешь в полицию.
— Ах, вот оно что!
— И дашь свой адрес.
— Ладно. И все?
— Нет, ты представишься своей секции.
— Зачем?
— Ты должен доказать, что у тебя есть средства к существованию.
— Все это я сделаю, но на том и конец?
— Нет еще; надо будет принести патриотические дары.
— С удовольствием.
— А также клятву в ненависти к тиранам — как французским, так и иностранным.
— От всего сердца. Спасибо за ценные разъяснения.
— Да еще не забудь разборчиво написать свое имя и фамилию на своей карточке на двери.
— Так и будет сделано.
— Ступай, гражданин, ты нам мешаешь.
Бутылки были уже опорожнены.
— Прощайте, граждане, большое спасибо за любезность.
И Гофман отправился в дорогу, не расставаясь с трубкой, которую он курил усерднее, чем когда бы то ни было.
Вот так он въехал в столицу республиканской Франции.
Очаровательные слова «Цветочная набережная» пленили его. Гофман уже рисовал в своем воображении маленькую комнатку и балкон, выходящий на эту чудесную Цветочную набережную.
Он забыл о том, что стоит декабрь и дует северный ветер, он забыл про снег и про временную смерть всей природы. Цветы распускались в его воображении за клубами дыма, который он пускал изо рта, и никакие клоаки предместья уже не могли помешать ему видеть жасмин и розы.
Когда пробило девять, он вышел на Цветочную набережную, совершенно темную и пустынную — такими бывают северные набережные зимой. И, однако, в тот вечер это одиночество казалось более мрачным и более ощутимым, чем где-либо.
Гофман был слишком голоден, и ему было слишком холодно, чтобы дорогой философствовать; но на набережной никаких гостиниц не было.
Подняв глаза, он наконец заметил на углу набережной и Бочарной улицы большой красный фонарь, за стеклами которого дрожал сальный огарок.
Этот уличный фонарь висел и качался на конце железного кронштейна, в то мятежное время вполне пригодного для того, чтобы повесить на нем какого-нибудь политического врага.
Но Гофман видел только нижеследующие слова, выведенные зелеными буквами на красном стекле:
«Гостиница для приезжающих. — Меблированные комнаты и номера».
Он быстро постучал; дверь отворилась, и путешественник ощупью вошел в дом.
Грубый голос крикнул:
— Закройте за собой дверь!
А лай большого пса, казалось, предостерегал:
— Береги ноги!
Договорившись о цене с довольно приветливой хозяйкой и выбрав себе комнату, Гофман оказался обладателем пятнадцати футов в длину и восьми в ширину, образовывавших одновременно и спальню и кабинет и стоивших ему тридцать су в день: он должен был уплачивать их каждое утро, как только встанет с постели.
Гофман был так счастлив, что уплатил за две недели вперед из страха, как бы кто-нибудь не стал оспаривать его права на это драгоценное обиталище.
Покончив с этим, он улегся на довольно сырой постели, но всякая постель годится для восемнадцатилетнего путешественника.
К тому же нельзя быть разборчивым, когда ты имеешь счастье жить на Цветочной набережной!
Кроме того, Гофман вызвал в памяти образ Антонии, а разве рай находится не там, куда призывают ангелов?
VIII
О ТОМ, КАК МУЗЕИ И БИБЛИОТЕКИ БЫЛИ ЗАКРЫТЫ, А ПЛОЩАДЬ РЕВОЛЮЦИИ ОТКРЫТА
В комнате, которая в течение двух недель должна была служить Гофману земным раем, стояли уже знакомая нам кровать, стол и два стула.
Здесь был также камин, украшенный двумя голубыми стеклянными вазами, в которых красовались искусственные цветы. Сахарный Гений свободы сиял под хрустальной крышкой, отражавшей его трехцветное знамя и красный колпак.
Медный подсвечник, угловой шкаф старого розового дерева, стенной ковер двенадцатого века, заменявший занавеску, — вот и вся меблировка, какую он увидел в первых утренних лучах.
На ковре был изображен Орфей, играющий на скрипке, чтобы вновь завоевать Эвридику, и скрипка эта, вполне естественно, напомнила Гофману про Захарию Вернера.
«Друг мой дорогой, — подумал наш путешественник, — мы оба в Париже; мы снова вместе, и я увижу его сегодня или — самое позднее — завтра. С чего мне начать? Как устроиться таким образом, чтобы не потерять драгоценное время и увидеть во Франции все? Последние несколько дней я видел только безобразные живые картины, пойду-ка я в картинную галерею Лувра, которая принадлежала павшему тирану, — там я увижу и его собственность: полотна Рубенса, картины Пуссена. Мешкать нечего».
Одеваясь, он одновременно изучал открывавшийся из окна вид.
Тусклое, серое небо, черная грязь под белыми деревьями, озабоченные жители города, со всех ног бегущие куда-то, да еще какой-то шум, похожий на журчание воды, — вот и все, что он увидел и услышал.
Это было не слишком привлекательное зрелище. Гофман закрыл окно, позавтракал и вышел из дому, намереваясь прежде всего повидаться со своим другом Захарией Вернером.
Но, уже готовясь выбрать направление, он вспомнил, что Вернер так и не прислал ему своего адреса, без которого найти его будет трудновато.
Гофман приуныл.
Но он тотчас взял себя в руки.
«Какой же я глупец! Ведь то, что люблю я, любит и Захария. Я мечтаю посмотреть картины, значит, и Захария, уж верно, захочет их посмотреть. Я найду либо его самого, либо его след в Лувре. Итак, иду в Лувр».
Лувр был виден с моста. Гофман направился ко дворцу.
Но у дверей его он с горечью услышал, что, с тех пор как французы стали свободной нацией, они не услаждают свой взор живописью рабов и что, даже допуская невозможное — допуская, что Парижская коммуна еще не побросала в огонь все эти тряпки, чтобы разжечь печи литейных заводов, изготовляющих оружие для французов, следует все же беречь картины, а не кормить их маслом крыс, предназначенных в пищу патриотам, когда пруссаки начнут осаду Парижа.
Гофман почувствовал, что на лбу у него выступает пот; человек, который произнес эту тираду, говорил с видом оратора, сознающего свою значительность.
Этого говоруна восторженно приветствовали.
От одного из присутствующих Гофман узнал, что он имел честь беседовать с гражданином Симоном, воспитателем «детей Франции» и хранителем королевских музеев.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});